И вот однажды, когда солнце уже клонилось долу, нечаянно обнаружилось, что заработавшись до неприличия, Федька по необыкновенной своей скромности упустила главное – не знает, чем живет в действительности подьяческая братия. Сколько было смешков и подмигиваний, когда товарищи принялись внушать ей, что сегодня ввечеру дружеская пирушка. При этом они загадочно поднимали брови и ухмылялись, давая понять, что слово пирушка употребляется за неимением более точного, тогда как речь идет о чем-то захватывающем воображение и в то же время необременительно приятном: за все заплачено и беспокоится не о чем.
Поколебавшись мгновение, несколько оглушенная дружескими чувствами товарищей Федька понимает, что уклониться нельзя: многие странности и чудачества тебе простили, но нельзя испытывать снисходительность товарищей вечно. Раз сошло, два сошло, когда-нибудь пора и за ум браться. Твердым, отчасти даже веселым голосом, громко и недвусмысленно Федька выражает живейшее удовольствие… и так далее. Некоторое время она говорит, не сознавая что, но, вероятно, именно то, что требуется, – ее бессвязная речь имеет успех, приятели и сотоварищи свойски похлопывают ее по плечу.
Наступает черед и младшего сотрудника приказной избы, бесцветного малого со странной кличкой Полукарпик. Волнуясь и потея, малый позволяет себе вольность вставить несколько слов от себя. Малому лет двадцать или около того, крупный детина, заметно выше Федьки, но робеет. Малый высказывается в том смысле, что он готов… то есть завсегда… он, собственно, если нет возражений, зайдет после службы за Федькой – зачем же плутать в незнакомом городе, ради какой такой причины? – он зайдет, и уже вместе они, это самое…
Федька согласна на все. Она согласна и на это самое. Она улыбается Полукарпику.
И вслед за тем Федьку требуют к дьяку и она, оборвав на полуслове дружескую болтовню, направляется в комнату к воеводам, каковая отчаянность вызывает у Полукарпика смешанный с восхищением трепет.
Но если бы только знал Полукарпик, если бы умел он отдаться самому необузданному воображению, чтобы представить, как трепетала Федька, собираясь на попойку! Или на дружескую пирушку, пир, беседу – все это было для нее одно и тоже: пьянство. Федька не могла любить пьяно рыдающего отца, не выносила пьяную рожу брата и что же она должна была испытывать при мысли, что собирается на попойку? Мало удовольствия тратить собственный, только ей с Вешняком принадлежащий вечер, единственную радость ее и отраду, на дружеское общение с Полукарпиком и Шафраном, но муторно тошно при мысли о самом запахе водки. Которой, конечно же, будет море. Если уж за все заплачено, и вперед.
Возвратившись домой, Федька рассчитывала застать Вешняка и, когда убедилась, что его нет, объяснить ничего не успеет, не сможет даже поцеловать растрепанную его макушку, вовсе упала духом. С поспешностью не нужной, но объяснимой – возбуждение того требовало – она умылась, осмотрела себя, переоделась, переобулась половчее, словно приготовилась к бегам или к погоне, и тогда обнаружила, что делать, в сущности, больше нечего. Нужно идти. Или же по второму разу переодеваться и мыться.
Тут припомнила она кстати, что много дней уже не держала перед собой зеркала. Упущение не бог знает какое обидное, упущение – нет, а вот неосторожность – пожалуй. Не угадать ведь, что на лице написано, после того, как ты долго и успешно лгал. Лгал обликом своим, голосом, словом. Накапливаясь, ложь изменяет тебя и внутренне, и внешне, ты уж не тот, что прежде. И все это видят, не может же быть, чтобы не видели они того, что так ясно, так беспощадно видишь в себе сам…
Единственное зеркало, что было в доме, Вешняк давно снес на базар, поэтому Федька отыскала темную, почти черную изнутри оловянную тарелку и налила воды. Зеркальная гладь установилась бликами света, Федька склонилась, подвинулась и увидела светлый очерк головы, в котором пропадало темное, едва различимое лицо. Отчетливо проступали щека, ухо, изгиб подбородка, стриженные волосы на темени… Подвинувшись. можно было уловить освещенный отблеском кончик носа и глаз, но лицо… Лица как будто бы не было. Оно ускользало от постижения, не выходило из тени, сколько Федька ни изворачивалась. Лицо пропадало, и трудно было уже вспомнить, как оно выглядело, когда не требовалось изгибать шею и косить глаза, чтобы бросить на себя взгляд.
С этим оставалось только смириться. Федька слила воду в рукомойник – подвешенный на бечевках кувшин с двумя носиками, – и там окончательно растворилось в небытии ее ускользающее темное существо.
А мальчишки все не было. Она вышла на улицу за ворота и, беспокойно озираясь, обнаружила Полукарпика, который тоже осматривался, отыскивая двор Елчигиных.