Вечером за ужином Вьюшков говорил жене:
— Надоел он мне за эти дни. Максим Максимыч приедет, поспрашивает о том о сем — и обратно. А этот будто на жительство переехал, все высматривает чего-то. Чует мое сердце, что-нибудь высмотрит. Всю душу вымотал.
— Да уж не больно-то много он с тобой толковал, — хмуро возразила Таисья. — То, что он болтается тут — не беда. А вот со скотиной поприжмут...
— Руки коротки. Директором-то все-таки не он, а Утюмов. Я седни слетал в Новоселово. Максима Максимыча, конечно, не видел, а с Птицыным по душам потолковал.
— А этот... Знает, что ты ездил в Новоселово?
— Так и буду я ему докладывать, нашла дурака. Можешь быть уверена, долго он тут не продержится.
— Где «тут»?
— В совхозе — где! Евгений Павлович сказал, что они вышвырнут этого субчика, только ножки сбрякают.
Правда, Птицын не говорил Вьюшкову, что Лаптева «вышвырнут», это грубое слово не из его лексикона. Однако намекнул: «Не тревожься, все будет в порядке».
— Девки из бухгалтерии говорили мне, что чахоточный он, Лаптев-то, — продолжал Вьюшков, торопливо проглотив жирный кусок свинины.
— Еще понанесет заразы. И что он тут шляется? Может, из-за бабешки этой, из-за Таньки, а?
Таисья и сама не верила в то, что говорила, но слова о «заразе», о «Таньке» приятно взбадривали ее.
Позвонили из Новоселово. Вьюшков приподнял трубку, и на нервном лице его появилась улыбка.
— Этого друга вызывают. Приехал Максим Максимович. Теперь он разберется, что к чему!
Вьюшков удовлетворенно хохотнул. Но Таисья, давно и хорошо изучившая мужа, могла бы сказать, что при этом губы его были непривычно поджаты и весь он как-то напрягся.
3
Когда-то мать говорила Утюмову: «Счастье само не приходит, за него борются».
И Утюмов боролся.
За пятьдесят с лишним лет много увидеть пришлось: будучи мальчишкой, работал по дому — колол дрова, убирал навоз из хлевов, копал картошку, да мало ли что приходилось делать; лет с шестнадцати «вкалывал» в совхозе — подсобный рабочий, слесарь в мастерской; после войны заочно окончил техникум, был зоотехником и вот уже больше десяти лет директорствует. Любит задавать парням каверзные вопросы:. «А ты валялся когда-нибудь в мокром окопе?», «А как свистят пули, знаешь?», и, не дожидаясь ответа, сладко усмехается:
— Ничего-то ты в жизни не видел, голубчик. Тебе еще надо учиться да учиться. Ученье — труд, а неученье — тьма.
Подумав, добавляет еще одну, давно известную всем пословицу:
— Жизнь прожить — не поле перейти.
Себя он считал бывалым солдатом-фронтовиком, хотя на фронт попал в конце войны; был сперва кашеваром, а потом писарем. Справедливости ради надо сказать, что он не стремился в кашевары и писаря, так получилось, и он был доволен, что именно так.
Максим родился в деревне. Отец его был бедняком, работал от зари до зари, всячески оберегая красавицу жену, которую привез в эту глухомань из Тобольска. Умер он рано, вскоре не стало и матери, и жил Максимка у дяди, бородатого набожного молчуна, горького пьяницы, зимой и летом ходившего в драном пальтеце и все время почему-то тяжко вздыхавшего.
Помнил Максим рассказы матери о Тобольске. Она говорила о городе как о рае земном, где чудо-здания, а над ними золотые купола церквей, «везде, на каждом шагу, такие, такие магазины!» И каково же было его удивление и разочарование, когда прилетел он в Тобольск и увидел обычный сибирский город, отличавшийся от других небольших городов лишь тем, что дороги и даже площадь были выстланы досками, наличники окон и ворота покрыты замысловатой, может быть, несколько крупной и броской, но весьма приятной сибирской резьбой, а сами дома построены из корабельного леса, просторные, с высокими воротами и еще более высокими сараями.
Он любил прихвастнуть, что «родился в навозе», жил сиротой, получая подзатыльники и пинки, хотя, правду говоря, дядя-пьяница был добряком. Утюмов не чурался работы: мог почистить канаву, подмести, убрать снег, мог «собственноручно» прибить доску в свинарнике, пойти в гараж и покопаться в моторе автомашины, чувствуя при этом тайное удовлетворение оттого, что люди видят все это.