— Говоришь, больная? А запоров понаставила, — он кивнул на мощную дверную щеколду, — от кого?.. Гляди у меня, паскуда… Времени нет, я бы тебе прописал лекарство… — он выругался. — Ладно, мы еще вернемся… Мы вернемся! Слышишь, ты?.. Взво-од! Стройся!
Бойцы повалили из палисадника на улицу. Следом за ними, не оглядываясь и презрительно стуча по стонущим ступеням сбитыми каблуками, ушел раненый командир. Но Анна запомнила его пронзительно синие глаза, глаза человека, который сразу понял ее страх, ее жалкое бессилие, всю ее до конца. Кружку она выбросила, не могла ее видеть…
Войска шли до вечера, а потом наступила тревожная тишина, которую взломал треск мотоциклетных моторов и выстрелы, оповестившие город о приходе новой власти. На стенах домов, на заборах и столбах появились листовки и приказы населению. В них предписывалось добровольно сдавать немецким властям продукты питания, ценности, скот, зерно, приказывалось, сохраняя спокойствие и порядок, являться в управу для регистрации и немедленного назначения на работу. Тот, кто саботировал распоряжения немецкого командования, уклонялся от выполнения приказа, подлежал расстрелу. Расстрел грозил также за укрывательство командиров и комиссаров Красной армии, раненых красноармейцев, евреев, за хранение оружия, порчу германского имущества и за очень многое другое. По ночам мимо окон Анны теперь проносились крытые грузовики в загородную рощу, и оттуда долетали пулеметные и автоматные очереди. Это расстреливали тех, кто не желал соблюдать германский закон.
Анна выжидала. Она ходила в тряпье, которое нашлось в кладовке, повязанная под подбородком черным платком, и ничем не отличалась от десятков других пожилых женщин с ее улицы. С первых же дней оккупации в доме Анны прочно разместилась немецкая команда во главе с вечно заспанным и неряшливым унтер-офицером. Чем они занимались, Анна не интересовалась, к разговорам старалась не прислушиваться, тем более что они сразу выкинули ее в дровяной сарайчик во дворе. Уезжали они рано, приезжали поздно. Вечерами требовали от нее много горячей воды, и она грела ее в ведрах и кастрюлях, а они дружно плескались во дворе, раздевались догола, не стесняясь ее, обливали друг друга, смеялись, но веселье их было тусклым, ненатуральным.
Анна ждала, она чувствовала, что приближается ее час. И потому терпеливо сносила все.
Однажды после полудня, когда Анна принялась растапливать печь, чтобы греть очередную порцию воды, возле дома остановилась закамуфлированная легковая машина. Стройный молодой офицер — Анна еще не научилась разбираться в их званиях — легко поднялся по ступеням в дом и громко, словно здесь были глухие, на ломаном русском языке спросил: не здесь ли живет фрау Баринова?
Анна вышла из кухни, вытирая о подол платья испачканные сажей руки. Она исподлобья, из-под низко надвинутого платка посмотрела на офицера и ответила по-немецки, что она и есть та самая фрау, которую он разыскивает. Офицер удивленно вскинул брови, но тут же лицо его обрело непроницаемое выражение. Он бросил руку ладонью вперед к козырьку фуражки с высокой, щегольски изогнутой тульей и уже по-немецки сообщил, что должен доставить ее к заместителю военного коменданта, Анна, ни слова не говоря, даже не вымыв рук, пошла к выходу. Соседки, конечно, увидели, что за ней приехали немцы. Они увидят, что ее забрали. Именно забрали, прямо от печки. Зачем это ей нужно теперь, она еще не знала, но, видимо, каким-то внутренним чутьем догадывалась, что может пригодиться. Покорно склонив голову, она вышла на улицу, отметила несколько лиц, показавшихся из-за заборов. Офицер отворил заднюю дверцу машины, а Анна так же покорно забралась в ее раскаленное нутро. Офицер захлопнул дверцу, сел рядом с шофером, и машина тронулась.
Анна не представляла, что делается в городе, и теперь с некоторым страхом смотрела на груды битого камня и обгорелые бревна на месте домов и расщепленные деревья. Люди встречались редко, теснясь бочком ближе к развалинам. На мостовой попадались воронки, и машина медленно их объезжала. Как ни странно, ближе к центру разрушений встречалось меньше. А на Пролетарской — теперь она носила другое, немецкое название, написанное крупными готическими буквами: «Герингштрассе», — где находилось до войны большинство учреждений, развалин почти не было.
Комендатура разместилась в здании бывшего педучилища. Высокий двухэтажный дом с четырьмя колоннами перед входом был выкрашен за год до войны в темно-вишневый цвет. Краска на стенах успела кое-где облупиться, оставив рваные серые пятна. В тени одной из колонн, широко расставив ноги, застыл часовой с автоматом на груди.