Месяц, который я провел в больнице, прошел очень быстро. Как сквозь туман — настолько я был поглощен чтением — я помню появление у нас в корпусе женщины-врача, по кличке «Домино»: сидя у постели умирающих, она напевала модную тогда песенку «Домино». Она пришла, так как привезли из какого-то воровского штрафного лагеря парня со страшно распухшей ногой: он сделал себе «мастырку». «Мастырка» — это членовредительство, но медленное. Например, берут нитку и пропускают ее между зубами, смачивают слюной, потом прокалывают кожу ноги и вдевают эту нитку с иголкой под кожу; через несколько часов это место страшно опухает, и человека срочно вынуждены везти в больницу.
Воры делают это лишь для того, чтобы попасть в больницу: покурить, уколоться морфием, выпить чаю — он ведь в лагере запрещен, а блатные пьют его, заваривая пачку на кружку воды и получая «чифирь» — густую жидкость, вызывающую возбуждение нервной системы.
Парень этот сделал «мастырку», но не успел вынуть нитку: нога распухла, как бревно. На его горе, «Домино», принимая его, обнаружила членовредительство. Манюх разрезал опухоль, вынул нитку, но у парня уже началась гангрена. Пришла «Домино».
— Готовь операцию, отрежь ему ногу, — обратилась она к хирургу.
Но когда все было готово для операции, вдруг приказала:
— Подождем до утра, не оперируй.
И ушла.
А парень метался и орал от боли. И чернота шла вверх по ноге... Мы сказали Манюху. Он позвонил «Домино».
— Ничего! Потерпит до утра, — был ответ.
А утром гангрена уже пошла через бедро вверх. На вторые сутки парень скончался в страшных мучениях.
Глава XIX
Через месяц меня включили в этап. Но до этого я все же успел прочесть у Зубчинского ряд книг по вопросам теософии. Мы ехали опять на ст. Чуна, в лагерь № 04. В Чуне от маленького станционного домика нас повели через таежные вырубки и строящийся небольшой поселок. Этот лагерь не отличался от других, разве только был более ветхим... Скоро я увидел, что это нечто вроде резервуара, откуда черпали людей для громадного лагеря, расположенного неподалеку, для ДОКа — деревообделочного комбината, где работало много тысяч человек. В зоне были люди, поправляющиеся после болезни и занятые «легкой» работой — разгрузкой вагонов для ДОКа. Меня встретили знакомые: врач Гефен, Виктор и многие друзья; я уже перестал чувствовать себя в лагере новичком, хотя, по сравнению с другими, был здесь еще немного. Ведь люди исчисляли свои сроки с 1948 и даже с 1945 года, то есть сидели уже по 10 лет. Был здесь и человек, кончавший 25-летний срок... Это был старый коммунист, соратник Ленина, еврей Баумштейн. Меня познакомили с ним. Он лежал в бараке, уже не вставая, от истощения у него была хроническая пелагра. Сухонький легкий скелет, обтянутый бледной шелушащейся кожей, привстал мне навстречу и подал невесомую руку. Говорить ему было тяжело, и мы, посидев недолго, ушли. Наш разговор касался общих мест.
— Ну, как там, на воле? — спрашивал беззубый рот.
Я хотел спросить его мнение о событиях наших дней, но жаль было мучить человека.
— Все по-прежнему. «Временные затруднения» тянутся почти 40 лет.
Этот еле живой человек все еще считался опасным — его везли в Красноярскую тайгу, в ссылку.
Был тут парень, знакомый мне по Омску, который не производил на меня приятного впечатления, но был явно интересен своим внутренним миром: Геннадий Черепов, бывший студент, сын известного советского генерала. С товарищами, тоже детьми крупных военных, он создал террористическую организацию: из отцовских пистолетов они убили секретаря областного комитета партии в Свердловске. А в лагере этот высокий, нервный юноша с громадными серыми глазами и бровями вразлет на скуластом лице попал в русскую националистическую группу, которая боролась с «украинским засильем». Думаю и даже уверен, что группу эту создал КГБ, чтобы разжигать национальную вражду в лагерях. Но Гена, конечно, был искренен. В драке с украинцами ему повредили позвоночник: он сильно хромал. Этот человек увлекся теперь философией, и наше с ним знакомство развивалось: он давал мне читать Канта, Гегеля и даже Ницше (это было запрещено). Постепенно наши беседы становились глубже и искренней и, наконец, я кое-что рассказал ему, дав возможность самому додумать остальное — о понятиях Кармы и реинкарнации. Сказанное мною Гена воспринял, как откровение. Да это и было откровением для незнающего. Серьезно мыслящий человек не может пройти мимо этих понятий, меняющих весь взгляд на философию и мышление.
Но на этом наше знакомство не остановилось: поскольку Гена сам писал стихи, я читал ему Брюсова, Блока, Гумилева. Геннадий сидел, не дыша. Он не знал этих поэтов: в школьных программах СССР их нет.