— Ну, ладно, ладно, гады, хватит! Пошутил я над вами всласть. Масла у вас в голове нет: если б меня из этой паршивой страны выслали заграницу, то я за вас век бы Бога молил! Идите отсюда к... такой-то матери!
На минуту воцарилась гробовая тишина.
— Шесть месяцев карцера, — сухо прозвучал голос Евстигнеева, и затопали сапоги по коридору.
А в камере Бернштейна фельдшер кряхтел, выдирая гвозди из живого тела и досок.
Все это время я сидел в страшном напряжении. И теперь думал: ну, можно ли поверить в реальность подобного?! на что был бы способен такой человек, если бы его силы, волю и устремление направить в ином направлении?!
А когда я вышел через несколько дней в зону ДОКа, в ночной смене произошел довольно обычный случай: расправа с предателем. Правда, сделали это особым способом, так сказать, с использованием техники. На ДОКе были пилорамы, распускавшие бревна на пять-шесть досок. Делалось это так: на тележках укреплялось бревно и подводилось к вертикальным полотнам электропил, которые врезались в древесину. Тележки автоматически двигали бревно, подавая по сантиметру вперед на каждый взмах пил. Вот к этому бревну и привязали предателя-лагерника, пойманного с доносом, и пустили его под пилы. Крик несчастного не был слышен: пилы ревут неистово — кричи не кричи, никто не услышит... Подобные происшествия в то время уже не были часты. Но и не привлекали большого внимания.
А на следующую ночь вспыхнул ДОК: горело здание пилорам, самое дорогое в смысле стоимости оборудования. Администрация взбесилась: теперь им будет нагоняй! И начали без разбора сажать в карцер. Снова попал я. А когда вышел в зону, то отправили меня назад, в лагпункт 04. Это было хорошо: там уже находились мои друзья — и те, вместе с которыми я уже провел несколько лет, и недавно встреченные мною в лагере — Макс Сантер, Виктор, Семен Кон. Там же был и Золя Кац. Он сидел уже третий срок: в этот раз у него отобрали еврейские книги и пластинки с песнями, полученными от туристов из Израиля. Этот уже немолодой человек с оторванной на фронте ногой и больной циррозом печени, был бодр и полон жизни — откуда брались силы! А в Одессе его Ждали жена и дочка, никак не могущие привыкнуть к тому, что Золя большую часть своей жизни проводит в тюрьме: он уже отсидел два раза по десять лет и теперь опять получил семь лет спецлагерей. Тут же был и старик Гинзбург, который читал мне по вечерам «Гойю» Фейхтвангера в подлиннике. Застал я там и генерала Гуревича. Но он уже не вставал с постели. С большим трудом нам удалось добиться, чтобы его забрали в барак санчасти. Мы ходили навещать его, но он уже не всегда узнавал друзей. Однажды я пришел и увидел, что его место пусто. «Он уже в 'хитром домике'», — сообщили мне его соседи по палате.
«Хитрый домик» — это крошечный бревенчатый сруб, типа сарая. Стоял он почти посреди зоны. Когда-то там была печка, на которой заключенным разрешалось готовить себе пищу из личных продуктов. Но эту «вольность» упразднили, а помещение превратили в преддверие к мертвецкой: туда относили безнадежных больных, умирать. Гуревича я застал в этом нетопленом полутемном сарае; лежал он на матраце, уже сгнившем от испражнений тех, кто умер на нем прежде. Матрац лежал на полу, на куче соломы. Никто не дежурил около больного — он уже приговорен к смерти...
Мы приходили к бывшему советскому генералу, бывшему Герою Советского Союза, бывшему человеку, а ныне — з/к Гуревичу, умиравшему на вонючем матраце, на куче гнилой соломы, приносили ему воду и еду. Но он не ел и не пил. На третий день Гуревич умер; с биркой на голой ноге его вывезли за зону. На вахте, как и полагается, надзиратель проткнул его раскаленным прутом, и человек, отдавший всю свою жизнь и способности советской России, «освободился» из лагеря — в общую могилу.
А через две недели приехали из Москвы родственники Гуревича — он был реабилитирован! Труп Гуревича эксгумировали, одели в генеральский мундир, уложили в свинцовый гроб и увезли в Москву: еще одна посмертная реабилитация!