Хотя даже после того, как наставник поднял что добиваться ее бессмысленно, он все равно бродил по кварталам Сан-Франциско, стараясь оказаться возле ее дома на перекрестке Буш и Тейлор, на кругом склоне Ноб-Хилла. Не останавливаясь, проходил мимо ресторана «Тэмпура-Хаус» на Пауэлл-стрит, где она работала. Хотя и так не было надежды, что встреча с ним хоть как-то изменит ее решение. Или ее чувства.
Каждый раз после целого дня бесполезных шатаний он находил недорогой ресторанчик, где ел в одиночестве.
Тогда он преподавал каллиграфию в Центре японского искусства «Восточная бухта» — вольно организованном учебном заведении в Беркли. Центр располагался в старом доме на юге кампуса, в полуквартале от сумасшедшей Телеграф-авеню — последнего оплота хиппистской культуры 60-х. Еще живо было воспоминание, как он впервые вошел в этот центр. Тогда ему в глаза бросились хлипкие стулья, расставленные вокруг стола, испещренного ожогами курительных палочек. На столе в куче хаотично валялись самые разнообразные журналы — от «Экономиста» до «Мэд». Вся доска объявлений была заклеена рукописными листовками репетиторов японского, секций карате и айкидо[3]
и дзэнской службы по уходу за домашними животными.Совершенно неожиданно многие из его студентов, занимавшиеся каллиграфией, научились писать вполне прилично, несмотря на бессистемный подход к делу, замешанный на энтузиазме. Именно это и отличало их от его учеников в Японии. Быть может, как раз строгость и сосредоточенность не позволяли его японским питомцам сделать стремительный рывок вперед. Или же его американские подопечные не боялись делать ошибки, и поэтому совершенствовались быстрее.
Вдалеке от Японии его собственный стиль каллиграфии постепенно становился более индивидуальным и менее традиционным. Более самоуглубленным, что ли. Скорее всего — из-за долгих ночей в одиночестве. Оставшись один, он вдруг обнаружил в себе печаль. Не депрессивную, ибо чувство было вполне комфортным. Печаль стала его постоянным спутником. Больше ему не приходилось есть в одиночестве.
За те два. года, что он занимался с маленькой группой одаренных и преданных учеников, в центре происходили многочисленные перемены. Уходили преподаватели, на их место набирались новые. Уходили и студенты, их сменяло все меньше учеников. Начнись трудности с зарплатой, регулярные занятия стали невозможны. Когда распад достиг апогея, он решил уйти на вольные хлеба — открыть свою собственную школу сёдо, «пути каллиграфии».
Он бы предпочел разместить эту школу в Сан-Франциско, лучше всего — в Японском квартале, но потенциальных учеников больше было в Беркли, где работало несколько дзэнских центров и других азиатских религиозных групп и художественных объединений. В тихом районе, в нескольких кварталах к западу от университетского городка он нашел дом, где можно было жить самому и вести занятия. Твердое желание нескольких его учеников продолжать каллиграфические студии, а также его учительские сбережения позволили ему приобрести этот дом.
Для регистрации новой школе нужно было дать имя. В голову абсолютно ничего не приходило — «дзэндзэн» по-японски[4]
. Ничего, ничего. Так и появилось имя для его школы, а сам он стал учителем Дзэндзэн.— Видишь, — он указал на черту, только что проведенную Годзэном. — Даже незначительный нажим на кисть неприемлемо утолщает черту.
— Да, сэнсэй.
Сэнсэй Дзэндзэн проговаривал это Годзэну уже много раз. Но совершенствование не есть результат простого слушания, пусть даже многократного. Только практика и бесчисленные повторения одной и той же черты превращают ее в чистое ощущение, где нет места мысли.
— Попробуй еще раз, — посоветовал наставник Годзэну. — Попробуй не думать.
Годзэн обмакнул кисть в тушь и сосредоточенно посмотрел на бумагу.
Чистое ощущение и никакой мысли… а лучше бы — полное отсутствие чувств и мыслей. Какой художник может создать что-либо, красотой похожее на осенние листья? Или такое же трогательное, как старое умирающее дерево, расцветшее последним весенним цветком?
Мысли и эмоции только мешают творению искусства. Именно это он бы и сказал ей, если бы она позволила. Он посоветовал бы ей избавиться от кистей, туши, бумаги и тушечницы. Or последней — особенно. Выкинуть все это и обрести искусство в самой себе.
Тушечница… открытие себя… Он наконец-то понял, почему она решила с ним порвать…
Взрыв боли где-то за левым глазом сэнсэя был настолько силен, что наставник сглотнул и прижал руку к голове.
Хватаясь за воздух и слепо ощупывая пространство вокруг; он опрокинул низенький столик, за которым они работали. Тушь разлилась, кисти разлетелись, подставка легко покатилась по татами. Рисовал бумага проплыла по воздуху и плавно опустилась возле рухнувшего сэнсэя. Он застонал. Затем — ничего.
Интерлюдия
Багряные листья,
Падают