«Никто же из вас не станет надеяться, что римляне будут вести с вами войну на каких-то условиях и что когда они победят вас, то будут милостливо властвовать над вами. Нет, они, для устрашения других наций, превратят в пепел священный город и сотрут с лица земли весь ваш род; ибо даже тот, кто спасется бегством, нигде не найдет для себя убежища, так как все народы или подвластны римлянам, или боятся подпасть под их владычество. И опасность постигнет тогда не только здешних, но и иноземных иудеев — ведь ни одного народа нет на всей земле, в среде которого не жила бы часть ваших. Всех их неприятель истребит из-за вашего восстания; из-за несчастного решения немногих из вас иудейская кровь будет литься потоками в каждом городе… Имейте сожаление, если не к своим женам и детям, то, по крайней мере, к этой столице и святым местам! Пожалейте эти досточтимые места, сохраните себе храм с его святынями! Ибо и их не пощадят победоносные римляне, если за неоднократную уже пощаду храма вы отплатите теперь неблагодарностью».
Я не знаю, была ли в реальности такая речь, слышал ли ее Флавий или использовал чей-то пересказ, подсочинил ли сам немного — все это не столь важно. Не важно для меня и то, что Агриппа, воспитанный на римских нравах и обычаях, был, конечно же, далек и от народа своего, и от иудаизма. Важно другое. Важно, что такой взгляд, несомненно, был, и он отражал позицию наиболее умеренной и трезвой части населения. Возможно, что даже большинства.
Однако Всевышнему угодно было вновь испытать маленького расхрабрившегося Давида в схватке с могучим Голиафом. Но на этот раз без своей почему-то поддержки.
Война началась со взятия Масады «толпой иудеев, стремящихся к войне с особенной настойчивостью». Они перебили там солдат римского гарнизона и поставили своих. В это же время в Иерусалиме знатный юноша Элеазар, предводитель храмовой стражи и сын первосвященника Анания, сумел добиться запрета на дары и жертвоприношения от не-иудеев, что означало «отвержение жертвы за императора и римлян». Вокруг этого опасного распоряжения, противоречащего, на взгляд стариков, заветам отцов, разгорелась борьба, которая переросла в самую настоящую гражданскую войну. Священники и государственные чиновники, видя, что мятежные толпы выходят из-под их контроля, воззвали к помощи Флора и войск царя Агриппы II.
Флор, этот жадный на еврейскую кровь палач, на призыв не откликнулся, решив, по мнению Флавия, дать возможность огню как следует разгореться. Агриппа же прислал три тысячи воинов, которые получили большую поддержку от горожан, стремившихся к сохранению мира. Но и мятежники не дремали. Они готовились к захвату храма. «Семь дней подряд, — пишет Флавий, — лилась кровь с обеих сторон и, однако, ни одна партия не уступала другой занятых позиций».
Лишь на восьмой день, во время праздника, сикарии со своими кинжалами под платьем, слившись с толпой, проникли на территорию храма, перебили стражу в здании архива и уничтожили все долговые документы. Ободренные этим успехом, мятежники напали на другие государственные здания, сожгли дом первосвященника, а также дворцы царя и его сестры Вереники. После этого чиновники и священники скрылись в подземных переходах, а царские войска отступили.
На другой день на подмогу иерусалимским героям пришел со своим войском один из руководителей захвата Масады некий Манаим (Менахем) и объявил себя вождем восстания. Среди убитых и порубленных ими соотечественников оказался даже первосвященник Анания — отец, напоминаю, Элеазара, — который «был вытащен из водопровода царского дворца, где он скрывался, и умерщвлен… вместе со своим братом Езекией». В этом акте Элеазар усмотрел не столько жестокость Манаима по отношению к своему родителю, сколько покушение зарвавшегося соперника на власть. Поэтому люди Элеазара «напали на Манаима в храме, когда он в полном блеске, наряженный в царскую мантию и окруженный целою толпою вооруженных приверженцев, шел к молитве».