— Сделаю, непременно сделаю, всё сделаю! — с жаром воскликнул Сенечка. — Сделаю! Поставлю этот вопросительный знак. Илья — и евангелие. Что общего между ними? Для этой книги нет большего греха, как убийство, а Илья всю жизнь убивал. И ездит-то он на своём жеребчике, весь обвешанный орудиями казни — не убийства, а казни, ибо он казнит. А когда ему не хватает этого арсенала или его нет с ним, тогда он в шапку песку насыплет и им действует. А ведь он святой. Видел я его в Киеве… Лежит вместе со всеми. И справедливо…
— Всё это так, Сенечка, но я не то хотел тебе сказать. Не выразят этого краски.
— Как не выразят? Вздор! Если и не выразят всего, так что ж за беда? Вопрос поставят… Постой, постой! — горячился Семён, видя, что я хочу его перебить. — Ты скажешь, что вопрос уже поставлен? Верно! Но этого мало. Нужно задавать его каждый день, каждый час, каждое мгновенье. Нужно, чтобы он не давал людям покоя. И если я думаю, что мне удастся хоть десятку людей задать этот вопрос картиной, я должен написать эту картину. Я давно думал об этом, да вот эти всё сбивали. — Он нагнулся, взял с пола сидевшего на ковре рыжего кота, который, казалось, внимательно слушал его речи, и посадил к себе на колени. — Разве ты не делаешь того же самого? — продолжал Сенечка. — Разве твоя картина не тот же вопрос? Разве ты знаешь, хорошо ли поступила эта женщина? Ты заставишь думать людей, вот и все. И кроме эстетического чувства, которое возбуждает всякая картина и которое одно, само по себе, стоит не очень-то много, не в этом ли смысл того, над чем мы трудимся?
— Семён Иванович, Сенечка, милый мой, — сказала вдруг Надежда Николаевна, — я никогда не видела вас таким. Я всегда знала, что у вас прекрасное сердце, но…
— Но вы думали, что я глупенький горбунчик? Помните, раз вы так назвали меня? — Он посмотрел на нее и, должно быть, заметив тень на ее лице, прибавил: — Простите, что я вспоминаю. Эти годы нужно вычеркнуть из памяти. Всё пойдёт хорошо. Ведь правда, Андрей, всё пойдёт хорошо?
Я кивнул ему. Я был тогда очень счастлив: я видел, что Надежда Николаевна понемногу успокаивается, и — кто знает? — может быть, жизнь ее за последние три года сделается для нее только далёким воспоминанием, не пережитыми годами, а лишь смутным и тяжёлым сновидением, после которого, открыв глаза и видя, что ночь тиха, что в комнате все по-прежнему, радуешься, что это был только сон.
Зима проходила. Солнце подымалось всё выше и выше и всё сильнее пригревало петербургские улицы и кровли: повсюду из труб шумела вода, и талый лёд с громом выкатывался из них. Показались дрожки, гремевшие по кое-где обнажённой мостовой с новым, воскресшим для уха звуком.
Я кончил картину. Еще несколько сеансов, и можно будет нести ее в академию на суд экспертов выставки. Гельфрейх заранее поздравлял меня с успехом. Надежда Николаевна радовалась, глядя на картину, и на ее лице я часто видел незнакомое мне до сих пор выражение спокойного удовольствия. Иногда она даже была весела и шутила, большею частью над Сенечкой. Сенечка же весь погрузился в чтение множества книг, которые ему нужно было прочесть, по его словам, для картины, в рассматривание альбомов со всякими древностями и изучение евангелия. Его коты разбежались; остался только один непременный рыжий кот, да и тот жил на покое, почти не тревожимый своим хозяином для отправления должности натурщика. Со времени нашего разговора об Илье Муромце Семён Иванович написал только одну картинку и, продав ее за полтораста рублей, считал себя обеспеченным деньгами надолго, тем более что он, к моему великому удивлению, нисколько не стеснялся своим долговременным пребыванием в моем жилище, где жизнь ему ничего не стоила.
Мы проводили втроём почти всё свободное время.
Гельфрейх достал где-то для Надежды Николаевны огромную рукопись, содержавшую в себе проект какого-то важного лица, — проект, по которому Россия должна была быть облагодетельствована в самом непродолжительном времени, и она переписывала ее щегольским крупным почерком. Так как облагодетельствование России требовало большой работы мысли, то проект исправлялся и дополнялся без конца и, кажется, и до сих пор не приведён к окончанию. Кто-то переписывает его теперь, после Надежды Николаевны?
Как бы то ни было, она не бедствовала. Того, что она зарабатывала перепиской, и денег, получаемых от меня за сеансы, ей хватало. Она жила в той же самой маленькой комнате, куда переехала, скрывшись от нас. Это была узенькая низкая комната, с одним окном, выходившим куда-то в стену; кровать, комод, два стула и ломберный стол, служивший и для письма, и для чая, и для обеда, составляли все убранство. Когда приходили мы с Сенечкой, он отправлялся к хозяйке в кухню и выпрашивал себе табурет. Впрочем, эти посещения случались редко: неприветлива и мрачна была эта комната, с которой Надежда Николаевна ни за что не хотела расстаться. Большею частью мы собирались у нас с Семёном Ивановичем, где было и просторно и светло.