С недавних пор перестало помогать. Вернее, он просто не гнал теперь от себя страшные мысли. Раз уж нельзя от них избавиться насовсем, лучше приглядеться к ним поближе. Он писал однажды сыну, Алеше, теперь уже чуть ли не пятнадцать лет назад: «Если ты имеешь ныне удовольствие иметь живого и здорового отца, а не могилку и воспоминания, то помимо воли случая это потому, что я никогда не рисковал сдуру... когда была реальная опасность, хотя и не бегал от нее».
Пекло, в которое он теперь, помимо своей воли, все глубже погружался, казалось жутче военного. Вся его работа над пьесой «Мои четыре Я», которая шла лишь в голове, была сплошным перебиранием и обсасыванием тех самых мыслей и ощущений, которых он раньше чурался.
Он снова глянул на странички своего первого предисловия к «Мастеру и Маргарите». Прямолинейными, чужими показались строки об «ограниченности взгляда писателя на современность» со ссылкой на то, что, мол, главным полем для сатирических наблюдений Булгакова послужила московская обывательская, особенно окололитературная и околотеатральная среда конца двадцатых годов. И что более широкого поля для наблюдений в романе почти не чувствуется. Хорошо, если это писалось ради проходимости романа, подумал он неожиданно и постарался вспомнить, а как он тогда действительно считал.
Он не знал, радоваться ли тому, что за год пройден такой путь, или досадовать, что как ни выдавливаешь по капле собственную ограниченность, убеждаешься, что все еще немало в тебе от генерала Захарова. И от Военкора, и от Константина Михайловича. Конечно, интересно оглянуться и сравнить свои сегодняшние чувствования и воззрения с их внутренним миром. Но, кажется, пристальнее всего К.М. следует присмотреться к себе самому, то бишь к сегодняшнему Симонову, ветерану.
Строки о Понтии Пилате возвращали к давнему разговору с Ларисой, в котором, так случилось, участвовала и Нина Павловна. Надо или не надо было «положить голову на плаху», другими словами, делать или не делать этот проклятый доклад о космополитах. «Надо было», — изрекла, как отрубила, Лариса. Имея в виду голову. «Но ведь можно было и потерять ее», — вступила в разговор Нина Павловна после нескольких минут тягостного молчания.
Что сделано, того уже не переделаешь. Сколько раз устами своих героев он убеждал читателей, что никогда не надо оглядываться, надо всегда смотреть вперед. А вот его собственные думы вертятся как заколдованные все вокруг давнего. Покаяние не меняет однажды уже содеянного, но оно очищает душу, предостерегает против новых ошибок. Сколько их еще было после того злополучного доклада.
Его мучила мысль о природе этих ошибок. Тезис «знал, не знал» все больше терял в его глазах былую убедительность. Сколько можно кивать на это? — говорил он себе, хотя в ответе на иное читательское письмо и трудно оказывалось назвать иную причину рождения тех или иных его строк.
При мысли о трусости все в нем восставало, как у булгаковского Игемона, когда тот разговаривал со своим осведомителем, пересказавшим ему последние слова Распятого. Ради того, в чем он убежден, в чем уверен, он пошел бы и на крест, и на плаху. Да, да, и на плаху... Если бы поволокли... Красивые и вызывающие жесты претили ему.
Напрашивался еще один, пожалуй, самый тягостный и обидный вывод — он всегда чего-то не понимал в окружавшем его мире. Что-то и, похоже, очень важное всегда ускользало от него. Но что? Он пытался разгадать эту загадку, все дотошнее приглядываясь к тому, что делает Лариса. Вместе с ней в его жизнь ворвалось и прочно обосновалось в ней нечто такое, что заставило на многое вокруг взглянуть по-иному. Не потому ли, шутил он наедине с собой, что она искусствовед, к тому же еще занимающийся авангардом, ее рассказы и объяснения просто перевооружили мой глаз?
Сколько раз он, бывало, ничтоже сумняшеся и письменно, и устно признавался в полном своем невежестве относительно музыки — слон, мол, на ухо наступил, относительно живописи, а как-то в разговоре с Евгением Воробьевым даже относительно природы.
Ехали через лес на машине, К.М. на заднем сиденье, обложенный, как всегда, рукописями и гранками. Женя, сидя за баранкой, беспрерывно восторгался открывающимися видами и дивился безразличию спутника. К.М. отшучивался:
— Я после войны специально права потерял, чтобы за рулем не сидеть и смотреть не по сторонам, а в рукопись.
Давно, когда они еще только «женихались» с Ларисой втайне от ее родителей, он у нее на туалетном столике увидел керамическую фигурку — женскую головку с вдохновенным профилем и словно бы срезанным сзади затылком.
— Что это? — спросил он, взяв статуэтку в руки, и, услышав сердитый, как ему показалось, ответ Ларисы «не вертите», поспешно поставил вещицу на место.
Как ему было нехорошо потом, когда, догадавшись о своей ошибке, такой предательской, если верить Фрейду, он рылся в учебниках и энциклопедиях, чтобы узнать все о прекрасной египетской царице.
Всю жизнь читаешь, смотришь, познаешь и вот на тебе, то и дело обнаруживаешь такие белые пятна в своем образовании, что только диву приходится даваться.