Впрочем, последний раз такое настроение и даже охота шутить по этому поводу появились у него довольно давно. Теперь же, перечитывая иные свои письма сыну, — он и в этом случае, как и в других, всегда оставлял у себя копию — испытывал даже что-то вроде неловкости. От этих, например, строк 1953 года. «Проезжая дважды в неделю мимо нового здания университета, я всегда думаю о том, что придет время, и ты будешь учиться в нем с тем, чтобы потом начать трудовую жизнь — поехать туда, куда тебя пошлет государство. Радостно думать об этом, дорогой, и радостно работать для этого — для того, чтобы такая судьба ждала и тебя, и миллионы таких ребят, как ты...»
Так и случилось. Сын вырос, окончил успешно школу, пошел, правда, не в университет, а во ВГИК, окончил его, стал режиссером. Словом, в какой-то мере пошел по стопам отца, как и Маша, которую после института потянуло в газету.
Когда встречались, а теперь это происходило даже чаще, чем прежде, им не приходилось предпринимать каких-то особых усилий, чтобы возникла непринужденная обстановка. Напрочь вышел из обихода тот несуразный язык, которым было написано то, да и не одно оно, письмо сыну.
Хорошо складывалось и с Катей, дочерью Ларисы и рано умершего Семена Гудзенко, К.М. удочерил ее официально сразу после того, как они с Ларисой поженились. У девочки рано прорезалась страсть к наукам, был талант к языкам — единственное, чему он завидовал в жизни. Всем было ясно, что по окончании университета ее ждет аспирантура, а там и карьера ученого-лингвиста, филолога, специалиста по Японии — не посторонней для него стране.
Проблемы назревали с младшей, с самой любимой, как водится, с той, которая была единственной из его чад, кто с самого рождения жил и воспитывался в атмосфере нормальной, благополучной, тьфу, тьфу, семьи — с отцом, матерью и, до поры, бабушками и дедушками с обеих сторон. Девчонке пошел всего-то четырнадцатый или пятнадцатый год, когда у нее завелись дружки какого-то балаганного, богемного плана, а также появилась, явно связанная с этим, независимость, вернее, бесшабашность — в манерах, а главное — в суждениях. Из них вытекало, что чуть ли не все из того, что для него, К.М., было при всех великих перетрясках последних лет свято, для нее оборачивалось пустяком, ничем. Поначалу это не очень его беспокоило, иногда даже забавляло. Радикализм ее высказываний он относил за счет естественных поветрий возраста, полагая, что достаточно его вполушутку-вполусерьез комментариев, чтобы выветрить дурь из головы. Дурь, однако же, не проходила, а укоренялась с годами. Родительские, вполне тактичные, проникнутые любовью и заботой замечания все чаще встречались в штыки, а скептицизм в отношении ценностей того мира, в котором она жила и росла, все больше распространялся на то, что сделал и продолжал делать он.
Когда К.М. впервые отдал себе ясный отчет в этом, ощущение было такое, словно в сердце его ввели тонкую стальную иглу и оставили там. Нельзя шелохнуться — такая боль. Так он впервые в жизни убедился, что боль физическая и душевная могут быть одним и тем же. Боль физическая, однако, со временем проходит. Душевная поселяется в тебя навсегда. Это — медленная пытка.
Если бы эта пресловутая богемность выявляла себя лишь в каких-то внешних выходках — всякие там рок-н-роллы, экстравагантные моды, даже выпивки, чем черт не шутит, даже чрезмерный интерес к вопросам пола. Если бы это была какая-нибудь «золотая молодежь», стиляги, хиппи, он бы знал, что делать. Это бы его не убило и не обезоружило. Но нет, на этих сборищах, часто они проходили и у него дома — в Москве или на даче, они не столько пили и танцевали, сколько рассуждали и, видно, в этих рассуждениях доходили до геркулесовых столбов. Молодцы и девицы, дети людей того же примерно круга, что и он. Один — сын дипломата, другой — физика, третья — художника и т.д. Можно было себе представить, какие шпильки они отпускали по его поводу. Прозевав беду, он пытался все же, когда она пришла, говорить с Саней всерьез. Натыкался на стену. Его всегда бесила в людях предвзятость, эдакая запрограммированность, когда заранее все знают, не хотят слышать никаких аргументов, когда одни, априори, всегда и во всем правы, а другие — точно так же нет. Он всю жизнь, не щадя живота своего, сражался с людской безапелляционностью, в какие бы тона она ни окрашивалась. Оказывается, больнее всего встретиться с этим в родной дочери. То, что Санька — его любимица, ни для кого не было секретом, в том числе и для старших его детей. Они знали, что он любил их всех, но Саньку — обожал.