Столько лет стоявшая на грани двух миров — его, до поры такого ясного и определенного, и того, другого, черного и невидимого, в который уходили без надежды вернуться, который был повсюду и нигде. Длинная, на годы растянувшаяся во времени цепочка фактов, слов, поступков, документов, покоящихся во «Всем сделанном», помогает искать ответ.
После скоропостижной смерти Юза она годы, буквально годы не могла придти в себя. Не жила. Вся семья К.М. к ней относилась тогда, как к тяжело больному ребенку. Ее спасала только работа. Что-то печатала с утра до вечера — расшифровывала пленки, стенограммы. Приходил К.М.: хватит работать, пойдем погуляем. Она кивала головой и продолжала работать.
Помнит еще, как однажды, через полтора месяца после смерти мужа, под самый май, перед отъездом Симоновых в Гульрипши, зашла к ним домой, наверх, занесла какую-то работу. Помнит, какая веселая суматоха царила в квартире: дети, Александра Леонидовна, мать Симонова, накрытый стол, веселье... Помнит, как, словно на чем-то нехорошем застигнутый, смутился он царящим праздником, беспомощно оглядывался, спеша увести ее куда-то в сторонку. Словно бы это он лично был виноват в ее потере. Словно не спасителем был ее, а палачом.
У каждого из них было то, чего не хватало другому. Ей — семьи, очага, обыкновенного житейского счастья. Ему — того внутреннего покоя, который он, вопреки всему, находил в ней, того покоя, что составляет порой единственную отраду человека, лишенного всего, но сознающего, что живет и поступает правильно — в силу того, что иначе жить просто не способен.
Иногда ей казалось, что он был бы рад поменяться с ней местами...
Подошел момент, когда я должен был, не мог уже дальше откладывать, заговорить с ней о Серовой. Я в ту пору как на работу ходил то на Центральную студию документальных фильмов, то в Останкино, на телевидение, запоем смотрел в маленьких демонстрационных залах фильмы по его сценариям — документальные и художественные. Дошло и до «Жди меня». Это было возвращение в мое незабытое военное детство. Два фильма готов я был тогда смотреть бессчетно в непривычно пустом, заросшем картофельными грядками Останкино: «Два бойца» и «Жди меня». И прежде всего, как я теперь понимаю, из-за песен бернесовской «Темной ночи» и той, что в «Жди меня». «Темную ночь», не уча, запомнил наизусть. Слова второй были какими-то неподдающимися. Теперь, собираясь на встречу с фильмом после тридцатилетней разлуки с ним, запасся карандашом и бумагой, чтобы «списать слова»:
Сколько б ни было в жизни разлук
В этот дом я привык приходить.
Я теперь слишком старый твой друг,
Чтоб привычке своей изменить.
Нину Павловну спросил, публиковались ли слова этой песни, потому что я нигде кроме фильма, никогда их не встречал.
При следующей встрече она показала мне копии двух писем. В одном из них читательница задавала Симонову те же вопросы, что и я. Просила прислать стихи или сказать, где их можно прочитать. Во втором письме К.М. отвечал ей, что, к сожалению, помочь ничем не может. Песня — и слова и музыка делалась прямо к съемкам, текст потом отдельно не переиздавался и в архивах не сохранился.
— Редчайший случай, — прокомментировала Нина Павловна и заключила с ноткой внезапно нахлынувшей печали. — Осталось только то, что поет Валя в фильме.
Вот тут-то я и попросил ее рассказать поподробнее об их отношениях. После войны ведь все развивалось на ее глазах. Есть, наверное, какая-нибудь специальная папка? Она неодобрительно, даже с оттенком подозрительности, посмотрела на меня: «Разве вы не читали, что К.М. в «Разных днях войны» сказал по этому поводу?»
Я, конечно, читал и помнил, поэтому и не решался до поры касаться этой материи. А сказано у него там следующее: «Все сколь-нибудь существенное, связанное с моей личной, в узком смысле этого слова, жизнью в те военные годы, сказано в тех из моих стихов этого времени и первых послевоенных лет, которые впоследствии соединились в цикл «С тобой и без тебя», в наиболее полном виде напечатанном в моей книге «Тридцать шестой — семьдесят первый». Желающих прочесть отсылаю к этой книге стихов, потому что ни дополнять их чем бы то ни было, ни комментировать их у меня давно уже нет ни причин, ни желания».
Сказано исчерпывающе, с типичной для Симонова обстоятельностью и дотошностью — даже отсыл к конкретному изданию книги.
Свое знакомство с этим текстом я, разумеется, не замедлил подтвердить Нине Павловне, и она, словно бы не удовлетворившись этим, добавила от себя: «Он тогда, диктуя эти строки, и мне сказал: Нина Павловна, кто хочет знать обо мне и о Вале, пусть читает мои стихи и смотрит даты».
— А папку, досье с ее письмами... — нет папки. Он сжег ее. Приехал на квартиру, взял папку, увез на дачу и все в камин. Это его собственные слова: «Все в камин!» Настолько он был ожесточен. Вот это самое правильное слово, — повторила она, словно вслушиваясь в самое себя: — Ожесточен.
И добавила: