И Константин Михайлович, и К. М. не раз подумают позже, что две эти боли не утихали в нем ни на минуту — война и любовь. Разлука только обостряла чувство. Любовь бросала свой отсвет на все, что случалось и происходило с ним. И с нею.
Таких слов, как тогда, на перроне, Военкор от нее никогда больше не услышит. И тщетно будет взывать — и в 41, и в 42, и в 43, когда они, по выражению Нины Павловны, «официально оформят брак»:
Со мной прощаясь на рассвете,
Перед отъездом раз и два
Ты повтори мне все на свете
Неповторимые слова.
В середине шестидесятых, готовясь к пятидесятилетию, Константин Михайлович примется подводить предварительные итоги. Именно тогда он напишет свое первое завещание. И по укрепившейся с годами привычке раскладывать все по полочкам, физическим и умозрительным, определит — вот война, а вот любовь. И только одному себе — даже не Нине Павловне, от которой, кажется, вообще секретов не было, признается, все, что он сделал, написал в те годы — вот эти томики стихов, прозы, пьесы, публицистика и Бог знаете еще что, — это все сплошное и непрерывное объяснение с ней, продолжавшееся и тогда, когда война уже закончилась.
Война, надевшая на Костю офицерскую форму и отправившая сразу же в самое пекло, давала ему шанс наяву совершить все то, чем его Сергей покорял на сцене Варю.
Штаб дивизии они в той первой для Кости и всех его спутников командировке на фронт так и не нашли. И прямо из-под Вязьмы двинулись в Москву, где с трошкинской панорамой и симоновским очерком о хозяйстве Кутепова объявились в «Известиях». Все это сразу же пошло в номер. И на следующий же день, 19 июля 1941 года, на него предъявил свои права Давид Ортенберг, только что назначенный редактором «Красной звезды». Они симпатизировали друг другу еще со времен Халхин-Гола, «Героической красноармейской», и было совершенно невозможно не откликнуться теперь на его зов. Хотя и перед «Известиями», которые так щедро раскрыли ему свои страницы, возникли уже моральные обязательства.
Предоставив редакторам разбираться между собой, он на несколько дней отправился отоспаться и отписаться на дачу к Льву Кассилю. Родители к тому времени уже эвакуировались в Свердловск. Валя, как он с разочарованием узнал, вместе с театром была отправлена в Алма-Ату. Своего жилья у него после того, как он незадолго до войны развелся с матерью Алеши, вообще не было. Так что приглашение Кассиля погостить у него на даче пришлось как нельзя кстати.
Сидел и писал вперемежку стихи и очерки. Да еще фронтовые баллады — должок «Красноармейской газете», до которой он в своих скитаниях вокруг Минска, Могилева и Смоленска так и не добрался. Подогнал дневники, которые взял за правило вести с первого же дня войны. Отметил: «Сидел весь день один на даче и писал стихи... Вдруг за один присест написал «Жди меня», «Не сердитесь, к лучшему» и «Майор привез мальчишку на лафете»...
«Кругом были высокие сосны, много земляники, зеленая трава. На несколько часов даже захотелось забыть, что на свете есть война...» К вечеру приехал Лев Кассиль. Пробежав опытным взглядом наряду с другими стихами «Жди меня», он снисходительно заметил, что стихотворение в общем ничего, только немного похоже на заклинание.
Давид Ортенберг, который переманил-таки к себе Костю, соблазнив его возможностями выезжать постоянно на передовую, которые, мол, штатским «Известиям» и не снились, тоже долго крутил листок со стихами в руках, а потом отложил не без сожаления в сторону: это, пожалуй, не для газеты, тем более военной, ежедневной, центральной. Нечего растравлять душу солдатам. Разлука и так горька...
У Кости никаких претензий к редактору не появилось. Тем более, что тот не возражал, чтобы его военный корреспондент показал при случае вирши в какой-нибудь другой газете.
Случая такого, однако, долго не представлялось. Листок, где разборчивым, с характерным наклоном почерком были набросаны строки, которым суждено было стать известными всему миру, несколько месяцев еще покоился в полевой сумке среди других таких же листков, заполненных тем же почерком и такими же на вид строками. Этот был захватан пальцами больше других, потому что его чаще приходилось вынимать из планшета, чтобы прочитать. Впервые — на Северном фронте, в дивизии Скробова, по настоянию тогдашнего его спутника, военного фотокорреспондента Григория Зельмы, который заставлял Симонова вновь и вновь читать его то одним, то другим, потому что стихи эти, по его собственным словам, были для него как лекарство от тоски по жене.
Не с тем ли чувством они и писались?