«Амихай. Мой Амихай! Он ведь стал художником. Замечательным художником. У меня на стене висит его картина с коротким названием «Я». На этой картине изображены луна и осколок стекла. Сквозь осколок на беззвездный мир изливается лунный свет. Когда Натан Изак увидел эту картину, он сказал странную фразу, которую я и по сей день пытаюсь осмыслить: «А ведь Амихай мудрее тебя. Для тебя наш Израиль – убежище, где мы можем отсидеться, чтобы нас не уводили и не выдавливали. Но ты, раввин, забываешь, что обращенные к фараону слова «Отпусти народ мой...» имеют продолжение «...чтобы он служил мне». Мы можем выполнить свою работу не как скопище спасшихся евреев, а лишь как народ, и только на своей земле. Ты же знаешь – как луна, отражая солнечный свет, рассеивает скопившуюся в мире тьму, так и наш народ, отражая свет Вс-вышнего, изгоняет из мира зло. И большой кусок стекла, еврейское государство, и малый – Канфей-Шомрон – необходимы, чтобы Земля, наконец, расправила четыре своих крыла и полетела в завтрашний день».
Особенность климата Израиля заключается в том, что в смежных районах зачастую стоит совершенно разная погода.
Вот и теперь – в то время как на Шхем обрушилась буря, над поселением Канфей-Шомрон дело ограничилось небольшой упитанной тучкой, чьи края солнце аккуратно обшило золотой нитью, после чего начало из-за нее испускать лучи, широкие, как хвосты у комет.
– Вот здесь я жил, – сказал Эван, показывая на большой пустырь, который никак нельзя было заподозрить в том, что на его месте когда-либо был дом.
О том, что здесь некогда ступала нога человека, свидетельствовали лишь остатки изгороди вокруг зеленого пространства, на иврите называемого словом «гина» – нечто среднее между садом и газоном. Но тоненькая трехлетняя акация, о которой так беспокоился Эван в разговоре с Арье, была жива, хотя и совершенно не видна из-за обступивших ее сорняков. И стебли мальвы, длинные и косые, как жирафьи шеи, качались под январским ветром. Вот только цветов на них не было.
Тото, смешно перебирая лапами, выскочил на пустырь и начал кругами по нему бегать, временами надолго задерживаясь, чтобы обнюхать очередной клочок малой родины. Сгонял к разломанной автобусной остановке, возле которой в былые времена частенько сиживал, провожая грустным взглядом автобус с отъехавшим хозяином. Затем вернулся, сел с недоуменным видом, дескать, все хорошо, но дом-то кому мешал? Почесал задумчиво задней лапой за ухом. Вдруг бросил на Эвана совершенно человеческий взгляд – мол, думаешь, я дурак, не понимаю, какой это все ужас? И горько-горько заскулил.
Эван обернулся, чтобы что-то сказать Вике, и увидел, что та спит прямо на траве, сжавшись в комочек. Солнышко грело, куртка грела, позади была бессонная ночь. Ничего удивительного, что девчушка сварилась. Эван и Тото вытянулись рядом, причем Тото по-кошачьи завалился на спину, растопырил лапы и подставил пузо пригревшему солнцу. В такой позе он и захрапел.
Трава была свежей и нежной. Эван закрыл глаза и некоторое время так лежал, обследуя языком дырки между прореженными зубами. Подумал, что зубы выбили и дома выбили. Но зубы можно вставить, а дома отстроить. Потом все куда-то поплыло, и вдруг он увидел школу в Канфей-Шомроне. То есть наяву ее уже не было... или еще не было. Но он увидел.
И увидел мальчика-второклассника, сидящего за партой. В окне виднелось восстановленное здание Канфей-Шомронской синагоги и дома, дома, дома. Белые с красной черепицей, они казались парусниками, плывущими по зеленому озеру садов. Мальчик был весь в веснушках. Он был губаст и скуласт, как Эван, но смотрел на мир голубыми Викиными глазами. Сейчас из этих голубых глаз текли слезы.
– Учитель, – скулил мальчик. – Я забыл вот этот значок... и этот... и этот тоже забыл. Вот вы говорите, Раши – великий комментатор Торы. Но если он такой великий, зачем он стал выдумывать этот... как вы его называете... шрифт! Почему не мог писать нормальными ивритскими буквами? Ведь тысячу лет назад, когда он жил, они уже были придуманы.
– Успокойся, Натан! – раздался голос учителя. – Зачем был нужен специальный шрифт, мы с тобой потом разберемся. А пока я хочу объяснить, с чего Раши начинает свои комментарии. Видишь ли, Тора – это прежде всего набор заповедей. Вот и начиналась бы с заповедей – «Дескать, Пейсах празднуется тогда-то и так-то...» А вместо этого начинается она с сотворения мира – «В начале сотворил Б-г небо и землю». В чем же дело? Давай-ка вместе почитаем Раши.
Камера выплыла в окно, и Эван увидел школу со стороны – красивое двухэтажное здание, не чета скромной бетонной постройке, которая когда-то была на этом месте. Он увидел новый клуб, на котором была прибита золотая дощечка с надписью «Мерказ-Изак» – «Центр имени Изака», – и в горле у него засвербело, он увидел рава Фельдмана на балконе своего заново отстроенного, но довольно неказистого дома. Рав Фельдман был совсем седой. Он помахал Эвану морщинистой рукой и ушел в комнату. А два голоса – мужской и детский – слаженно произносили строки, написанные тысячу лет назад: