Когда Довида привели в полицейское управление, раненых и убитых уже вывезли в «Карантину». Он начал обегать помещения, где были собраны сотни людей. Он искал своих. «Мама... папа... Фрима... Шмулик... Хоть кто-нибудь!..»
На заляпанном кровью и грязью полу в комнатах и коридорах сидели мужчины и женщины с растрепанными волосами, в разорванных одеждах, в кровоподтеках и с запекшейся кровью на лице, на платье. Женщины, в большинстве своем ставшие сегодня вдовами, многие не старше тридцати, казалось, окаменели. Маленький Довид вглядывался в их безучастные, бесслезные лица, и, когда порою у какой-нибудь из них вырывался раздирающий душу стон, сразу же словно чья-то когтистая лапа сжимала сердце – «Мама! Папа! Фрима! Шмулик!» Зачем он в пятницу вечером отправился в гости к друзьям, оставил маму с папой, брата с сестрой? Головой он понимал, что никого бы не мог ни защитить, ни спасти, но... но лучше бы он остался с ними. Меж сидящими сновали подростки – мальчики и девочки. В их руках были кувшины, кружки и меха с водой. Довид попросил высокого светловолосого парня лет двадцати в клетчатой кепке дать ему напиться, но не успел он сделать из кружки и нескольких глотков, как неподалеку пожилая женщина в сером платье и разодранной косынке упала в обморок, и он бросился к ней, чтобы напоить ее. Через минуту он вместе с остальными метался среди сидящих, подавая воду тем, кому становилось плохо, тем, кто испытывал жажду, тем, кто просто начинал биться в истерике. За окнами, забранными решетками, уже давно рассвело. Любопытно, что Довид, который в последний раз ел вчера утром, напрочь забыл про голод. И вообще помнил лишь одно – «Мама. Папа. Фрима. Шмулик».
В полицейском управлении их не было. Может быть, они среди раненых? На секунду мелькнувшая мысль, что через весь город бежать в «Карантину» безумно опасно, вызвала у него лишь усмешку – ну и что?! Ему не впервой. Он должен быть там.
...У самого выхода из полицейского управления его схватили за руку.
– Ты куда?! Совсем с ума сошел?! Сейчас нельзя выходить! Это очень рискованно!
Перед ним стоял их сосед, реб Мешулам. Всегда гладко выбритый, с иголочки одетый, сейчас он выглядел так, будто по нему проскакал табун лошадей. Щеки были покрыты щетиной, а его капотой, казалось, помыли пол. Впрочем, Довиду было не до него.
– Пустите, реб Мешулам! Может, они там!
– Где – «там»?
– В «Карантине»!
– Кто «они»?
Казалось, реб Мешулам тянет время. При этом голос у него почему-то начал дрожать.
– «Кто-кто»! – Довид никогда ни с кем так грубо не разговаривал, но сейчас это настолько не имело значения! – Мама, папа, Фрима, Шмулик!
Реб Мешулам, все еще вцепившись в Довида, долго-долго смотрел ему в глаза, наконец тихо сказал:
– Они там. Но идти туда не надо.
И выпустил безжизненно повисшую руку Довида.
25 августа 1929. 12.00
Он стоял в своей грязной капоте, прислонившись к серой стене коридора, и монотонным голосом говорил:
– Я сам видел. Их зарубили топорами. И братишку с сестренкой тоже. Сестренка совсем крохотная была... увернуться пыталась...
Слова эти доносились до него, будто с другого конца Вселенной. Сознание пыталось оттолкнуть их, закрыться от них, а когда из этого ничего не выходило, с болью, кровоточа, принимало.
– А все Махмуд Маджали! – продолжал реб Мешулам. – Девятнадцать лет мерзавцу, а гляди-ка – сколотил банду таких же юных уродов, как и он сам, и зверствуют! Хану с Иосефом убили, детей их убили, брата моего убили....
Тут нечто, непроницаемое, как беззвездное небо, колпаком опустилось на сознание Довида.
Мама.
Папа.
Фрима.
Шмулик.
Очнулся он у кого-то на руках. Первое ощущение – руки очень добрые. Второе – очень сильные. Казалось, они сейчас переставят Довида с места на место, как шахматную фигурку, вытащат из распадающегося мира и внесут в новый Ноев ковчег, в колыбель, где должен вырасти иной, лучший мир.
Он открыл глаза. Перед ним был тот самый парень в клетчатой кепке. Теперь, находясь у него на руках, Довид в упор рассмотрел лицо паренька. Лицо как лицо. Без усов, без бороды. К тому же лопоухое. И нос, как положено еврею: «берешь в руки – маешь вещь». Многие лица то мельтешили, то застывали в этом котле, где, выкипая, расплескивалось человеческое горе. Но это лицо отличалось от остальных какой-то внутренней силою и внутренним спокойствием. Да, больно, да, тяжело, но жить надо. Надо идти. Надо делать свое еврейское дело.
– Держись, мальчик! – сказал ему паренек. – То, что случилось с твоими, – это очень страшно. Но ты держись!
– Как тебя зовут? – спросил Довид сквозь слезы.
– Эфраим, – отвечал парень. – В России звался Фроимом, а здесь на нашем палестинском иврите – Эфраим! А тебя?
– Довид Изаксон.
– Довид, говоришь? Что это за «Довид»? – он как бы нарочно надавил ударением на первый слог. – До-о-овид... – насмешливо протянул он. – Сусло какое-то. Не Довид, а ДавИд! А? Сколько силы в этом! Как звучит! Словно удар копья! Так что давай, Давид! – он еще крепче обнял мальчика. – Держись! Весь мир – очень узкий мост. И главное – ничего не бояться!