Но когда мне исполнилось двенадцать, мир вокруг изменился. Как-то вечером папа пришел с работы и, сидя за чаем в своей измятой домашней кофте, смиренно слушал рассказ мамы о том, что она весь день ждала мастера, который починил бы прохудившуюся крышу в кладовке рядом с кухней, что я опять порвал в школе брюки и что миссис Фицджеральд звонила и предупредила, что не сможет прийти в четверг на партию в бридж. Папа сидел неподвижно и слушал молча. Горел ли уже тогда в его глазах новый огонь? За прошедшие годы я много раз твердил себе, что да, горел и что я его видел. В самом деле, не могло же все быть так просто и так обыденно, как это вспоминается мне сейчас: вот папа выпил вторую чашку чая с молоком, вот он доел фруктовый пирог и сказал:
– Бетти, я буду рисовать.
Сначала мама, конечно, его не поняла. Она подумала – он будет рисовать сегодня вечером, поэтому ответила: «Прекрасно, Уильям», – и добавила, что сама уберет со стола, а он пусть переоденется и приготовит все необходимое.
– Нет, – ответил папа тихо, но твердо, как говорил всегда, отчего его слова казались больше, весомее, чем он сам. Можно было подумать, что их значимость напрямую связана с его видимой хрупкостью и худобой, словно он сам был одним сплошным мозгом. – Нет, – повторил он. – Я больше не буду ходить в офис. С этим покончено.
Миниатюрная, подвижная, с быстрыми карими глазами мама к этому моменту уже поднялась и повязывала фартук, собираясь мыть посуду. На мгновение она замерла и поглядела на него, словно стараясь лучше понять сказанное, но уже через секунду сорвалась с места и со скоростью молнии пересекла кухню. Схватив меня за плечо – пожалуй, чересчур сильно, хотя она, конечно, не хотела причинить мне боль, – мама вытащила меня из-за стола и велела идти готовить уроки. Переполненный ее не нашедшей выхода яростью, я послушно вышел в прохладную полутьму прихожей и поднялся по лестнице ступенек на шесть, чувствуя, как приливает к плечу кровь и как заранее болит будущий синяк – первый след вторжения Бога в нашу жизнь. Ощупывая прореху на коленке школьных брюк, я снова и снова соединял и разглаживал обтрепанные края, словно надеясь восстановить целостность ткани. Наконец я оставил это бесполезное занятие и, опустившись на ступеньку, подпер голову кулаками и стал прислушиваться к тому, как катится к концу последний день моего детства.
– Я буду заниматься только живописью, – услышал я голос отца.
Потом наступила долгая пауза – потрясенное молчание, тишина после неожиданного удара. Со своего места на ступеньках я видел в приоткрытую дверь ошеломленное лицо матери, ее мечущиеся в панике глаза. Казалось, вся ее энергия внезапно оказалась заперта в тесном пространстве, завязана узлом, пока…
– Ты шутишь, Уильям. Скажи, что ты шутишь! Не может быть, чтобы ты на самом деле решил…
– Я буду продавать картины. И я уже продал нашу машину.
Последовала еще одна пауза, короткая тишина, словно в ружье вкладывали патрон.
– Когда?.. Зачем?.. Как ты мог просто взять и… Нет, ты все-таки шутишь!
– Я говорю совершенно серьезно, Бетти.
– Я тебе не верю. Как ты…
Мама снова замолчала. Быть может, она даже присела – мне уже не было ее видно. Когда мама снова заговорила, ее голос звучал резко и хрипло, словно у нее в горле застряло битое стекло. Или слезы.
– Господи, Уильям… Так не бывает! Я хочу сказать, обычно люди не заявляют ни с того ни с сего – я, мол, больше не буду ходить на работу… Ну скажи же – ты вовсе не это имел в виду!
Папа ничего не ответил. Он изо всех сил удерживал слова в своей узкой худой груди и только низко склонил голову, подперев лоб ладонью. Мамин голос тем временем звучал все громче, все пронзительнее:
– А меня ты не спросил? Я, кажется, тоже имею право голоса!.. Кроме того, у нас есть сын – ты о нем подумал? Не можешь же ты просто взять и…
– Я должен. – Папа поднял голову. Эти его слова обрушились на нашу жизнь как смерть ребенка, о которой никогда не говорят прямо. А еще через мгновение он добавил так тихо, что впоследствии, когда, прочтя вечерние молитвы, я лежал в полутьме спальни и смотрел на залитые бледным золотом ночных фонарей занавески, мне пришлось долго убеждать себя в том, что эти слова мне не послышались:
– Я должен, Бетти. Так велел мне Бог.