Последняя декада апреля 1945 года началась обстрелом Берлина советской артиллерией. Не какие-либо специальные дальнобойные орудия, а самые простые стопятидесятидвух— и стодвадцатидвухмиллиметровые пушки били по центру гитлеровской столицы. Двадцать первого, в субботу, несколько пятидесятикилограммовых снарядов попало в Бранденбургские ворота, пробило крышу рейхстага и взорвалось внутри рейхсканцелярии.
Рассеченный танковыми клиньями, немецкий фронт рвался в клочья, отходил под ударами наступающей за танками пехоты. Передовой отряд поручника Козуба почти сутки удерживал захваченный Крейцбург, пулеметными очередями рассеивая или отбрасывая в стороны группы противника, а потом вдруг оказался в тылу своих войск и в полосе затишья ожидал дальнейших распоряжений.
На остатках металлических конструкций сорванных ворот, ведущих на территорию бывшего концлагеря, на легком ветру трепетали флаги. На самом верху два больших, советский и польский, а ниже десятка два размером поменьше, сшитые в последние дни из чего придется и прикрепленные к решетке узниками, которых гитлеровцы свезли под Берлин со всех концов Европы. По сочетанию белого, красного и голубого угадывались французский, голландский и чешский флаги; по горизонтальным крестам — норвежский и британский. Американские звезды, вырезанные из консервных банок, блестели на солнце как маленькие зеркальца. Вот и теперь несколько человек в арестантских робах, подсаживая друг друга, прикрепляли полосатый бело-голубой флаг Греции с крестом в верхнем углу.
Раздавленные гусеницами «ежи» оттащили в сторону. У ворот выставили регулировщика — желтым, как подсолнух, флажком боец открыл путь на территорию лагеря дымящейся кухне, запряженной двумя лошадьми, а за ней — высоко нагруженному грузовику с одеялами и большими котлами.
С того времени, как экипаж «Рыжего» выступил из Ритцена в составе отдельного разведывательного отряда, прошло всего несколько дней, но все сильнее пригревающее солнце успело уже раскрыть цветы на яблонях. Мозаика из бледно-розовых и белых цветов, из тени густых ветвей, зазеленевших первыми листьями, надежно маскировала «Рыжего», стоявшего несколько поодаль от въезда в лагерь у стены небольшого дома, в неглубоком укрытии между фруктовыми деревьями.
Черешняк ходил по саду в одной рубашке с высоко засученными рукавами и кривым, острым как бритва ножом срезал сломанные ветви, замазывал глиной царапины на деревьях.
Кос сидел на борту танка и, пользуясь затишьем, наверное, уже в третий раз читал Саакашвили письмо отца.
— «…Обещал, что отдаст танк вам, как лучшему экипажу».
— Генерал нас уважает. — Григорий нежно похлопал по броне.
— «Пусть он приведет вас к победе, а потом и домой…»
Ни один из них не заметил, как Шарик, крадучись, взобрался на башню, схватил в зубы шапку, висевшую на замке открытого люка, и куда-то с ней юркнул.
— «Руковожу оперативной группой, состоящей из гражданских товарищей, — читал дальше Янек. — Как только Щецин будет освобожден, мы установим в нем польскую власть».
Со стороны еще низко стоящего на востоке солнца донеслась вдруг артиллерийская пальба. Кос прервал чтение и повернул голову.
— На востоке, — заметил он удивленно.
— Мы на фланге, за каналом немцы. Может, это двинулся Рокоссовский?.. Читай дальше.
— Уже почти конец. «Буду ждать здесь твоего возвращения с фронта, а еще лучше — приезжайте всем экипажем. Крепко обними Густлика, Григория…»
— Так и пишет: Григория?
— «…Григория и Томаша. И пожми переднюю лапу Шарику».
— Постой-ка, — вспомнил вдруг Янек, — я ведь от самого Ритцена вожу с собой две фотографии. Генерал передал для тебя и Вихуры.
Саакашвили обрадованно схватил фотографии, но лицо его тут же потускнело: обе фотографии были почти одинаковы.
— Кацо, как я могу узнать…
— Тут на обороте написано: «Любимому Григорию…» Это, значит, твоя, — пояснил Янек и, снова повернувшись в сторону канонады, доносившейся километрах в двадцати, стал прислушиваться.
Саакашвили всматривался в небольшой квадратик бумаги, и сердце у него билось все сильней. Это, конечно, Ханя. Вот и беленькая кофточка на ней, как тогда… с рукавами выше локтя, с матросским воротничком, обшитым в три ряда синенькой тесемкой. И тот же широкий галстук с большим бантом над вырезом…
Наверное, в память о том дне специально сфотографировалась так… Лукавые глаза, высокий лоб под шапкой чудесных темных волос, рот с чуть приподнятыми в легкой улыбке уголками губ. Да, это Ханя… Он взглянул на оборотную сторону фотографии: «Любимому Григорию…»
Неописуемую радость доставила ему эта фотография, и когда он поднял голову и посмотрел вокруг, то и деревья, и дома показались ему и выше, и красивее.
— Бьют вовсю, — проговорил Янек, — больше сотни стволов, и звук как бы…
— Соседи пошли, — заверил Саакашвили, нежно глядя на фотографию. — Твой отец, может, уже в Щецине.
Из-за угла показался Густлик:
— Вот клей принес. Что хочешь приклеивай, намертво.
— И к металлу тоже? — поинтересовался Кос.
— Не оторвешь.