И в его кабинете мои слезы продолжают течь, неиссякаемые и холодные, а безумная любовь моих пятнадцати лет стоит передо мной, неподвижная, ни на что не способная, тоже утонувшая, и тогда я беру его руку, прижимаю к своей щеке, точно носовой платок; подушечки его пальцев теплые и мягкие, у него изящные ладони, почти девичьи, и моя рука ведет его руку по неровностям моего лица, вспомни, Жером, твои ласки, их нежность, поры моей кожи, ее запах, твою руку, которая становилась влажной, касаясь моей груди, твое частое дыхание, когда мой рот хотел съесть твое ухо; прислушайся к твоей руке мужчины; я веду ею по моим губам, слезы текут с удвоенной силой из-за улыбки старика с розой, улыбки влюбленного, понимаю я теперь, как очевидность, умиротворенного, вечного влюбленного, мне, знавшей только обещания и утраты, сумрачные и неистовые встречи, в которых дикость была лаконичным языком; я веду твою руку, Жером, по моей шее, горлу, и ты даже не противишься, и по моим грудям, и я прошу тебя сдавить их, сделать мне больно, без боли я ничего больше не чувствую, без боли я мертва, и твои пальцы наконец повинуются, когтят, впиваются, царапают и исторгают у меня крик, короткий, тонкий, и этот крик словно разрывает кокон твоей вежливости, твоей мелкой трусости; теперь уже не я веду тебя, твои руки овладевают мной, они терзают; твои пальцы проникают, так непристойно и вульгарно, ты становишься зверем, грубым чужаком, а я ведь так тебя любила; ты слушаешь теперь только себя, ты берешь свое, насыщаешься, как изжаждавшийся хищник на водопое, боже, до чего твоя
Я больше не плачу.
И наступило молчание.
Он собрал обломки своего кабинета. Налил кофе. На меня он по-прежнему не смотрел.
Нельзя возвращать к жизни любовь нашего детства. Она должна оставаться там, где есть: в уютном сумраке воспоминаний. Там, где живут невысказанные обещания, выдуманные ласки, давно забытые, ностальгия по коже, по запахам, там, где глубоко спрятанные мечты расцветают и пишут прекраснейшую из историй.
Ту, которой ничто не угрожает. Ту, которая так и не случилась.
И как будто есть на свете бог для трусов, у него запищал бипер. Старик только что умер.
Жером кинулся на вызов, а я осталась ждать в коридоре, перед палатой моего утопленника с розой. Когда он вышел, он был бледен. Выглядел потрясенным. Я спросила, что случилось. Не знаю, сказал он. Никакого воспаления. Все было в норме, все стабилизировалось. Невероятно. Мне кажется, кажется, что он хотел умереть.
От любви.
И тогда я обняла это большое мужское тело, прижала его к себе так крепко, как только могла, и в эту минуту мы оба поняли, что же мы потеряли.
Больше я не видела Жерома.
Оставшиеся пятнадцать июльских дней я провела в Ле-Туке, играя с Гектором, читая, радуясь нашей жизни втроем. Вечерами мы ходили в блинную, в кино – посмеялись на «Астериксе и Обеликсе против Цезаря» и «Квазимодо»; «Девушку на мосту» я посмотрела одна и нашла Ванессу Паради очень красивой. Гектор решил принять участие в конкурсе скульптур из песка, он хотел вылепить меня Принцессой, но только «лежачей», мама, иначе слишком трудно. Мне приходилось позировать и, несмотря на судороги, я была горда, что он выбрал меня. Он не победил. Правда, ему подарили футболку, каскетку, надувной матрас, и он был счастлив, хоть и смахивал на рекламу ванильного мороженого с шоколадной крошкой. Мы больше не говорили о предсказании испанского кутюрье, о конце света, грядущем ровно через сто пятьдесят девять дней. Мы наслаждались каждой секундой радости быть семьей среди других семей, в криках, играх, разбитых мечтах и улыбках, на склоне дня.