Я родилась 14 июля 1944-го. Очень насыщенный год, занимающий много страниц в учебниках истории. Среди хороших новостей этого года: Ануй ставит «Антигону» в театре «Ателье» в разгар оккупации; Пьер Броссолет[28]
предпочитает самоубийство признаниям; в Нормандии 6 июня высаживаются сто тридцать две тысячи солдат союзнических войск; Паттон[29] входит в Динан, потом в Ванн, потом в Дре, потом освобождает Шартр – силен все-таки Паттон; Леклерк освобождает Париж, и де Голль произносит свое знаменитое «Париж, Париж оскорбленный! Париж сломленный! Париж замученный! Но Париж освобожденный!»; Лина Маржи[30] поет «Ах, белое винцо», а Арагон выпускает «Орельена». По части плохих: Деснос и Мальро арестованы; тридцать пять участников Сопротивления расстреляны у водопада в Булонском лесу; шестьсот сорок два человека убиты в Орадур-сюр-Глане; последний поезд с заключенными отправляется из лагеря Дранси в Освенцим; можно насчитать еще десять тысяч трагедий, которыми заполнены десять тысяч книг.Пятьдесят пять лет назад мои родители назвали меня Моникой. Это было в духе времени, как Мари и Николь; но я всегда думала, что есть толика садизма в том, чтобы назвать Моникой розовенькую новорожденную кроху. Я предпочла бы что-нибудь не столь резкое, нежнее, женственнее. Что-нибудь сладкое во рту мужчины. Например, Жанна. Или Лилиана. Или Луиза.
Завтра меня будут звать Луизой.
Я улыбаюсь в машине, думая о «Мертвом сезоне».
И спрашиваю себя, не у меня ли наступил этот мертвый сезон. В моем возрасте.
Я спрашиваю себя, станет ли, глядя, как я иду по песку сегодня – живот потяжелее, мускулы не такие упругие, не такие подвижные, – оголодавший поп-певец по-прежнему петь: «Их груди, полные желанья жить / Их глаза, ускользающие, когда смотришь на них». Правда, невзирая на несведущего и грубого любовника в юности, невзирая на кормления, трещины, невзирая на этот ужасный закон всемирного тяготения, у меня есть еще кое-какие аргументы по части груди.
Народу на шоссе – не протолкнуться. Приходится резко тормозить.
Но я не злюсь. В воздухе витают запахи гудрона, лакрицы и табака; обещания детства, каникулы.
В Ле-Кротуа на указателях значится, что до Ле-Туке пятьдесят три километра. Я буду там меньше чем через час. А уже через час с небольшим буду в номере, который забронировала на две ночи в отеле «Вестминстер», примерять новый черный купальник. Качественный покрой, ловкая посадка и смелый вырез на груди. Пользуйся тем, что имеешь, говорила моя мать. Я закажу шампанского; розового «Таттинже», вот как! Хорошенько замороженного. И буду кружиться, как Пегги Сью в своем серебристом бальном платье.
Пузырьки будут лопаться на моем языке, на нёбе; они образуют буквы, составят фразу, которая нашепчет мне, что я еще хороша и привлекательна. И, главное, желанна, а то в последние несколько лет мой муж заставил меня в этом усомниться.
Эта красивая фраза меня убедит, что мужчина еще может для меня стать животным, вернуться со мной к истокам, в эпоху огня и грубых насущностей, которые суть сама соль желания.
Перед большим зеркалом в номере мои руки станут ласкать мой живот, пальцы ущипнут плоть, по-доброму. И я засмеюсь, и от смеха еще больше похорошею, я это знаю. Мне это всегда говорили.
Завтра я буду Луизой.
Завтра мне еще придется встретиться с чудовищами. Совершенные тела – какой ужас. Эти тела с безупречными грудями благодатью молодости или при помощи скальпеля. Великолепные тела, сбежавшие из весенних журналов, с их глянцевых, амбровых страниц, которые можно увидеть теперь на берегу моря, в нескольких метрах от нас, от наших мужчин, от наших раздавшихся, израненных животов. Эти тела с бесконечно длинными ногами, выставленными напоказ на террасах кафе, под легкими юбчонками, точно «циркули, которые мерят земной шар во всех направлениях»[31]
. Эти тела мечты, непрестанно напоминающие мне, чего мы после пятидесяти лишены; что жизнь, роды, годы, злое время и тайные страдания отняли у нас. И коль скоро мой муж его больше не видит, я выставлю мое тело на обозрение охотникам, дикарям и прочим хищникам, которых сама плоть лета делает людоедами. Я отдам им мое тело матери, давней любовницы, в надежде, что его пожрут, как все другие.