Вот и снова тихо пришел в мое жилище новый год и снова принес за собой обычные известия из родных краев. Все у вас осталось, говорят ваши письма, без особенных перемен, не случилось ничего особенного: ни дурного, ни хорошего… И когда подумаешь об этом спокойно, то кажется, что такое отсутствие событий не дает ровно никаких поводов ни для радости, ни для печали… А между тем, дорогая, у меня все-таки сразу стало легче на душе, как только я получил вашу обычную посылку и узнал, что все у вас идет по-старому… Это, вероятно, потому, что в моей тусклой личной жизни как-то привыкаешь больше ждать печальных, чем радостных событий.
О себе я тоже не могу сказать ничего особенного. По-прежнему живу, как в заколдованном замке, и каждый новый год проносится над его крышей как тень чего-то далекого, невидимого и недоступного, совершающегося где-то во внешнем мире… Здоровье мое ни хуже, ни лучше, занятия те же самые. Пишу том за томом новые работы по физико-математическим наукам. Вот только в конце прошлого лета совершилось одно событие, которое неожиданно нарушило однообразие моей жизни, а затем пронеслось или пронесется в будущем куда-нибудь мимо, оставив по себе лишь одно воспоминание. Какая-то волна поднялась за пределами моего кругозора и принесла к нам необычную посетительницу. В один июльский день вдруг отворяется моя дверь, и комендант спрашивает меня:
— Не желаете ли видеть княжну Дондукову-Корсакову?
— Очень рад, — отвечаю я, стараясь ничем не обнаружить своего смущения от такой неожиданности. Но признаюсь, что я до того одичал, прожив в одиночестве более половины своей жизни, что сердце у меня так и застучало в груди. Я ожидал, что ко мне войдет какая-нибудь из тех дам-патронесс, о которых я читал где-то в романах, и начнет мне задавать различные официальные вопросы вроде «Всем ли довольны?», «Хорошо ли с вами обращаются?» и тому подобные слова и фразы, на которые я не мог бы даже ответить ей искренно, так как наиболее жалким делом считаю жаловаться кому бы то ни было на свою участь. Но можете же представить себе, как удесятерилось мое изумление, когда вместо ожидаемой величавой фигуры с целой свитой таких же величавых спутников ко мне вошла одна, и без всякого страха, замечательно милая и ласковая старушка и, протягивая мне руку, произнесла с улыбкой:
— Здравствуйте, Николай Александрович. А я много слышала о вас от Ивана Павловича. Помните его?
От всего этого сразу повеяло на меня чем-то давно забытым. Все мое смущение мгновенно прошло, и я почувствовал себя с ней почти так же, как если б кто-нибудь из вас, родных, неожиданно явился ко мне. Я усадил ее в кресло, сделанное для меня одним из товарищей, а сам поместился напротив, на табуретке…
Она сейчас же рассказала мне, что зовут ее Мария Михайловна, что ей семьдесят семь лет и что с самого раннего детства завет Христа о «посещении больных, страждущих, пленных и заключенных в темницы» произвел на нее чрезвычайно сильное впечатление, так что она еще девочкой решила посвятить исполнению этой заповеди всю свою жизнь и с тех пор делает в этом отношении все, что может. Затем разговор перешел на мою личную, главным образом внутреннюю, жизнь и на семейные обстоятельства, причем мы рассуждали с ней обо всем, кроме политики, о которой ей, очевидно, было запрещено говорить с нами… В религиозном отношении она поразила меня своей терпимостью и много раз говорила, что не считает себя вправе обращать в христианство иноверцев или неверующих, так как если они существуют, то, очевидно, настолько же нужны Богу, как и христиане.