Но, несмотря на эту жуткую веселость, которой ты хочешь скрыть свой «гроб пустой», несмотря на твою «предметность», несмотря на твое кажущееся и самодовольное благополучие, я чувствую в тебе какое-то странное и страшное, заглушённое и… живое страдание.
Да, живое страдание.
Второй необыкновенный, изумительный случай.
Предмет не только движущийся, но и страдающий предмет.
И я возьму на себя смелость утверждать, что там, где-то в далекой глубине своего существа, ты страдаешь не меньше тех, которые, не скрывая, говорят громко о своих страданиях и болезнях.
Мне бесконечно жаль тебя. Эту «правду» о тебе никто не знает, кроме меня и (пожалуй, до некоторой степени) самого тебя.
Я говорю
Шершеневич, Шершеневич, – это когда аудитория, смешки, остроты, шуточки, цветы и целый выводок девиц.
Шершеневич, Шершеневич, – это труп, желающий гальванизироваться.
И никто не скажет: это человек, который большую внутреннюю боль (несомненно имеющуюся в нем) забросал мусором острот, ужимок, который, чтобы не чувствовать боли, превратил себя в предмет, – окаменел.
Но шила в мешке не утаишь.
Эта боль прорывается, и от нее, как от смерти, никуда не уйдешь. И ты знаешь, что эта боль такая ужасная, такая невыносимая, что ей может позавидовать даже сам Господь:
Мне больно за тебя, Вадим!
Я не стреляю в тебя.
Я поднимаю револьвер.
Выстрел в воздух.
Пусть это будет салютом в честь очищения твоей души.
Может быть, после этого салюта ты поймешь, что у тебя сердце вовсе не «как безлюдная хижина» и лицо твое не всегда «как невыглаженное белье».