Читаем Четыре полностью

Однако позже я, наконец, изобразил–таки то, что вызвало уже настоящий шок у меня самого. Я был один — все ушли куда–то по своим делам, я сидел в комнате, у буфета (стола, не было, я, кажется, уже говорил) и рисовал; было очень тихо, тихо–тихо, в нашем доме редко бывало так тихо, все, вероятно, тоже ушли по своим делам, возможно, чтобы дать случиться тому, что должно было случиться. Лицо, взглянувшее из–под моего карандаша, заставило меня оцепенеть, я отчетливо услышал звон в ушах; все свернулось в спираль вокруг лежавшего передо мной листа бумаги, сковав меня параличом. Прошло много лет с тех пор, но сейчас, рассказывая об этом, я вновь вижу все как наяву — я не смог бы выдавить из себя ни звука, древнее чувство затопило меня, нет, не ужас животного, нет, что–то такое, что, возможно, переживал первый комок протоплазмы, в мучительной судороге обретавший жизнь, а вместе с ней и чувство ее чудовищного безрассудства, безумия хаоса, жадными слепыми отростками тянущегося со всех сторон… Нет, нет, вы не поняли — никаких монстров, никаких рогов и копыт и прочей ерунды: то была бездна такого нечеловеческого страдания и вместе с тем ужаса абсолютного, космического безумия, что, распахнувшись, она ударила меня, как бичом. Судя по всему, я был на волосок от гибели, или сумасшествия, сердце заколотилось, как эпилептик в припадке, звон в ушах сменился нарастающим невнятным стоном, как будто все бесприютные души, со дня творения блуждавшие в пустоте мироздания, обрели отчаянную надежду быть услышанными, и бессвязно жаловались, и молили о пощаде, все возвышая свой глас; я почувствовал, что спираль безумия охватывает меня все плотнее, не дает освободиться и втягивает в себя как мясорубка; меня стало трясти, как под током, и это, как часто бывает, спасло. Все заняло, вероятно, несколько секунд — я сбросил оцепенение и вновь почувствовал, что стою в нашей скучной комнате и смотрю на освещенный лампой рисунок; я схватил его, судорожно сунул в ящик… Я пришел в себя, но легче мне не стало, я не смел вновь взглянуть в освещенный круг на крышке буфета, уже пустой; лицо и глаза полные муки, утратившие искру разума, как глаза человека, сошедшего с ума в темной бездне безмолвия и одиночества, отпечатались у меня на сетчатке; я видел их, куда бы ни обратил взгляд. Я не помню, сколько сидел так, прижавшись к стене, не слыша ничего, даже стука собственного сердца. Вернула меня к жизни бабушка, появившаяся через некоторое время — увидев меня, скованного столбняком, глядящего дикими глазами и что–то бессвязно мычащего, она открыла ящик, несколько секунд глядела на рисунок, хмыкнула и, пробормотав что–то вроде «о, господи», порвала и выбросила в помойку… Я уже, кажется, упоминал, что там находило приют большинство моих произведений, так и это присоединилось к ним, прах к праху… Несколько лет после этого продолжался, в сущности, кошмар. Я боялся темноты, боялся оставаться один, ну вы понимаете, полный набор, боялся себя. Кому принадлежал тот, полный страдания и отчаянья исступленный взгляд, воплотившийся на миг под руками мальчика, почти ребенка…

Кто? Дед Пехто! Что вы тут порете — уши вянут. Образованные, бля, лишь бы болтать, да не работать, жизни вы не знаете, вот что. Слыхали мы все это тыщу раз, вот один был, давно, правда, тоже носатый, так тоже плел что–то вроде того — поновее чего–нибудь сочини. Опять, небось, за свои объегоривания взялся…

Не обращайте внимания, выключите звук. Да, я стараюсь, стараюсь не обращать внимания, хотя это и очень трудно, даже без звука, почти совсем невозможно, мое внимание постоянно обращается назад, разворачивается как флажок на капоте под напором встречного потока жизни. Впрочем, и это уже в прошлом, далеком, как городская окраина, бывшем тогда еще, раньше, прошедшем в нескончаемых полуночных спорах о судьбе, и вере, и творчестве, и месте людей во всем этом дерьме, задолго даже до моего, не говоря уже о вашем, рождения. Вы говорили… Да, я даже смог вновь рисовать, спустя некоторое время, но жизнь моя, особенно ночью, все еще была слонжа, я боялся всякой ерунды, но больше всего себя. Впрочем, я продолжал рисовать всякую всячину, машины, фигуры, мне очень нравилось рисовать шар и тор, мне чудилась в них какая–то метафизичность, скрытая загадка; рисовал голых девочек, за что был отчасти порицаем родными, а отчасти и нет, кстати, потом это мне очень помогло, я ведь не думал, что стану художником, и не стал им, и когда я им не стал, мне это очень помогло, очень.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Все жанры