Однако Копенкин пошел на ночную музыку, чтобы до конца доглядеть чевенгурских людей и заметить в них, что такое коммунизм, которого Копенкин никак не чувствовал. Даже в открытом поле, где не могло быть организованности, и то Копенкину было лучше, чем в Чевенгуре; ездил он тогда с Сашей Двановым, и, когда начинал тосковать, Дванов тоже тосковал, и тоска их шла навстречу друг другу и, встретившись, останавливалась на полпути.
В Чевенгуре же для тоски не было товарища навстречу, и она продолжалась в степь, затем в пустоту темного воздуха и кончалась на том, одиноком, свете. Играет человек, – слышал Копенкин, – нету здесь коммунизма, ему и не спится от своей скорби. При коммунизме он бы договорил музыку, она бы кончилась и он подошел ко мне. А то не договаривает – стыдно человеку.
Трудно было войти в Чевенгур и трудно выйти из него – дома стояли без улиц, в разброде и тесноте, словно люди прижались друг к другу посредством жилищ, а в ущельях между домов пророс бурьян, которого не могли затоптать люди, потому что они были босые. Из бурьяна поднялись четыре головы человека и сказали Копенкину:
– Обожди немного.
Это были Чепурный и с ним те, что находились близ умершего ребенка.
– Обожди, – попросил Чепурный. – Может, он без нас скорее оживет.
Копенкин тоже присел в бурьян, музыка остановилась, и теперь было слышно, как бурчат ветры и потоки в животе Якова Титыча, отчего тот лишь вздыхал и терпел дальше.
– Отчего он умер? Ведь он после революции родился, – спросил Копенкин.
– Правда ведь, – отчего ж он тогда умер, Прош? – удивляясь, переспросил Чепурный.
Прокофий это знал.
– Все люди, товарищи, рождаются, проживают и кончаются от социальных условий, не иначе.
Копенкин здесь встал на ноги – ему все стало определенным. Чепурный тоже встал – он еще не знал, в чем беда, но ему уже вперед было грустно и совестно.
– Стало быть, ребенок от твоего коммунизма помер? – строго спросил Копенкин. – Ведь коммунизм у тебя социальное условие! Оттого его и нету. Ты мне теперь за все ответишь, капитальная душа! Ты целый город у революции на дороге взял... Пашинцев! – крикнул Копенкин в окружающий Чевенгур.
– А! – ответил Пашинцев из своего глухого места.
– Ты где?
– Вот он.
– Иди сюда наготове!
– Чего мне готовиться, я и так управлюсь.
Чепурный стоял не боялся, он мучился совестью, что от коммунизма умер самый маленький ребенок в Чевенгуре, и не мог себе сформулировать оправдания.
– Прош, это верно? – тихо спросил он.
– Правильно, товарищ Чепурный, – ответил тот.
– Что же нам делать теперь? Значит, у нас капитализм? А может, ребенок уже прожил свою минуту? Куда ж коммунизм пропал, я же сам видел его, мы для него место опорожнили...
– Вам надо пройти ночами вплоть до буржуазии, – посоветовал Копенкин. – И во время тьмы завоевать ее во сне.
– Там электрический ток горит, товарищ Копенкин, – равнодушно сказал знающий Прокофий. – Буржуазия живет посменно – день и ночь, ей некогда.
Чепурный ушел к прохожей женщине – узнавать, не оживал ли от социальных условий покойный мальчик. Мать положила мальчика в горнице на кровать, сама легла с ним, обняла его и заснула. Чепурный стоял над ними обоими и чувствовал свое сомнение – будить женщину или не надо: Прокофий однажды говорил Чепурному, что при наличии горя в груди надо либо спать, либо есть что-либо вкусное. В Чевенгуре ничего не было вкусного, и женщина выбрала себе для утешения сон.
– Спишь? – тихо спросил женщину Чепурный. – Хочешь, мы тебе найдем что-нибудь вкусное? Тут в погребах от буржуазии еда осталась.
Женщина молча спала; ее мальчик привалился к ней, и рот его был открыт, будто ему заложило нос и он дышал ртом; Чепурный рассмотрел, что мальчик уже щербатый, – он успел прожить и проесть свои молочные зубы, а постоянные теперь опоздал отпустить.
– Спишь? – наклонился Чепурный. – Чего же ты все спишь?
– Нет, – открыла глаза прохожая женщина. – Я легла, и мне задремалось.
– С горя или так?
– Так, – без охоты и со сна говорила женщина; она держала свою правую руку под мальчиком и не глядела на него, потому что по привычке чувствовала его теплым и спящим. Затем нищенка приподнялась и покрыла свои оголенные ноги, в которых был запас полноты на случай рождения будущих детей. «Тоже ведь хорошая женщина, – видел Чепурный, – кто-нибудь по ней томился».
Ребенок оставил руку матери и лежал, как павший в гражданской битве – навзничь, с грустным лицом, отчего оно казалось пожилым и сознательным, и в бедной единственной рубашке своего класса, бредущего по земле в поисках даровой жизни. Мать знала, что ее ребенок перечувствовал смерть, и это его чувство смерти было мучительней ее горя и разлуки, – однако мальчик никому не жаловался и лежал один, терпеливый и смирный, готовый стынуть в могиле долгие зимы. Неизвестный человек стоял у их постели и ожидал чего-то для себя.
– Так и не вздохнул? Не может быть – здесь тебе не прошлое время!