– Ступайте маршем туда – встретите полк, ведите его ко мне. Где штаб Плотникова?
– У церкви, на старостином дворе, – сказали крестьяне и печально посмотрели на родное село, желая отойти от событий.
– Ну, идите бодро! – приказал Копенкин и ударил коня ножнами.
За плетнем низко сидела баба, уже готовая умереть. То, зачем она вышла, остановилось в ней на полпути.
– Кáпаешь, старуха? – заметил ее Копенкин.
Баба была не старуха, а миловидная пожилая женщина.
– А ты уж покáпал, идол неумытый! – до корня осерчала баба и встала с растопыренной юбкой и злостным лицом.
Конь Копенкина, теряя свою грузность, сразу понес свирепым карьером, высоко забрасывая передние ноги.
– Товарищ Дванов, гляди на меня – и не отставай! – крикнул Копенкин, сверкая в воздухе готовой саблей.
Пролетарская Сила тяжело молотила землю; Дванов слышал дребезг стекол в хатах. Но на улицах не было никого, даже собаки не бросились на всадников.
Минуя улицы и перекрестки огромного села, Копенкин держал направление на церковь. Но Калитва селилась семейными кустами четыреста лет: иные улицы были перепружены неожиданными поперечными хатами, а иные замкнулись наглухо новыми дворами и сворачивали в поле узкими летними проездами.
Копенкин и Дванов попали в переплет закоулков и завертелись на месте. Тогда Копенкин отворил одни ворота и понесся в обход улиц гумнами. Деревенские собаки сначала осторожно и одиноко залаяли, а потом перекинулись голосами и, возбужденные собственным множеством, взвыли все враз – от околицы до околицы.
Копенкин крикнул:
– Ну, товарищ Дванов, теперь крой напролет...
Дванов понял, что нужно проскакать село и выброситься в степь по ту сторону. И не угадал: выбравшись на широкую улицу, Копенкин поскакал прямо по ней в глубь села.
Кузницы стояли запертыми, а избы молчали, как брошенные. Попался лишь один старик, ладивший что-то у плетня, но он не обернулся на них, вероятно, привыкнув ко всякой смуте.
Дванов услышал слабый гул – он подумал, что это раскачивают язык колокола на церкви и чуть касаются им по металлу.
Улица повернула и показала толпу народа у кирпичного грязного дома, в каких помещались раньше казенные винные лавки.
Народ шумел одним грузным усадистым голосом; до Дванова доходил лишь безмолвный гул.
Копенкин обернул сжатое похудевшее лицо:
– Стреляй, Дванов! Теперь – все будет наше!
Дванов выстрелил два раза куда-то в церковь и почувствовал, что он кричит вслед за Копенкиным, уже вдохновлявшим себя взмахами сабли. Толпа крестьян колыхнулась ровной волной, осветилась обращенными назад чужими лицами и начала пускать из себя потоки бегущих людей. Другие затоптались на месте, хватая на помощь соседей. Эти топтавшиеся были опасней бегущих: они замкнули страх на узком месте и не давали развернуться храбрым.
Дванов вдохнул мирный запах деревни – соломенной гари и гретого молока, – от этого запаха у Дванова заболел живот: сейчас он не смог бы съесть даже щепотки соли. Он испугался погибнуть в больших теплых руках деревни, задохнуться в овчинном воздухе смирных людей, побеждающих врага не яростью, а навалом.
Но Копенкин почему-то обрадовался толпе и уже надеялся на свою победу.
Вдруг из окон хаты, у которой метались люди, вспыхнул спешащий залп из разнокалиберных ружей – все звуки отдельных выстрелов были разные.
Копенкин пришел в самозабвение, которое запирает чувство жизни в темное место и не дает ему вмешиваться в смертные дела. Левой рукой Копенкин ударил из нагана в хату, громя оконное стекло.
Дванов очутился у порога. Ему осталось сойти с коня и вбежать в дом. Он выстрелил в дверь – дверь медленно открылась от толчка пули, и Дванов побежал внутрь.
В сенях пахло лекарством и печалью неизвестного беззащитного человека. В чулане лежал раненный в прежних боях крестьянин. Дванов не сознал его и ворвался через кухню в горницу. В комнате стоял в рост рыжеватый мужик, подняв правую здоровую руку над головой, а левая с наганом была опущена – из нее редко капала кровь, как влага с листьев после дождя, ведя скучный счет этому человеку. Окно горницы было выбито, а Копенкина не было.
– Бросай оружие! – сказал Дванов.
Бандит прошептал что-то с испугу.
– Ну! – озлился Дванов. – Пулей с рукой вышибу!
Крестьянин бросил револьвер в свою кровь и поглядел вниз: он пожалел, что пришлось вымочить оружие, а не отдать его сухим – тогда бы его скорей простили.
Дванов не знал, что делать дальше с раненым пленником и где Копенкин. Он отдышался и сел в плюшевое кулацкое кресло. Мужик стоял перед ним, не владея обвисшими руками. Дванов удивился, что он не похож на бандита, а был обыкновенным мужиком и едва ли богатым.
– Сядь! – сказал ему Дванов. Крестьянин не сел. – Ты кулак?
– Нет, мы тут последние люди, – вразумительно ответил мужик правду. – Кулак не воюя: у него хлеба много – весь не отберут...
Дванов поверил и испугался: он вспомнил в своем воображении деревни, которые проехал, населенные грустным бледным народом.
– Ты бы стрелял в меня правой рукой: ведь одну левую ранили.
Бандит глядел на Дванова и медленно думал – не для своего спасения, а вспоминая всю истину.