«Трактат так изменил дух старинных уголовных судов во Франции, что за десять лет до революции суд стал неузнаваем. Все молодые члены судебного сословия – могу это подтвердить, потому что сам принадлежал к их числу, – более судили согласно с принципами этого трактата, нежели справлялись с законами. В нем черпали свои взгляды Серваны и Дюпати,[6]
и может быть, их-то красноречию мы обязаны тем, что обладаем новыми уголовными законами, составляющими гордость Франции. Вы видите, сударыня, что еще задолго до присоединения Ломбардской республики к нашей Вы уже приобрели права во Франции. Позвольте Вам заявить от имени всех друзей таланта, философии и человечности, что благодаря Вашему отцу Вы принадлежите к великой семье друзей философии и свободы», и так далее.То же подтверждает и известный современный французский криминалист Фостен Эли. «Беккариа, – говорит он, – был истинным реформатором наших уголовных законов».
В 1766 году Аббат Мореллэ от имени Мальзерба, Дидро, Д’Аламбера, Гельвеция и Гольбаха пригласил Беккариа посетить Францию, погостить у парижских «братьев». В обширном благодарственном письме по поводу этого приглашения Беккариа высказался с такой полнотой и искренностью, что все находящиеся в этом письме сведения о его жизни и предшествующей деятельности впоследствии целиком вошли в его биографию. Его раньше звали в Париж, он был не прочь, – но его пугала мысль расстаться с горячо любимой женщиной, и поездка откладывалась. Некоторые французы обращались к его друзьям с вопросом, что за помеха лежит между ним и Парижем? Помеха из самых простых, – ответили друзья, – красавица жена. Но теперь надо было ехать во что бы то ни стало. Расставание с женой было таким трогательным, точно предстояла мучительная экспедиция в неведомую страну ирокезов, а не увеселительная поездка в центр европейской образованности.
В сопровождении своего закадычного друга Александра Вери Беккариа наконец отправился в начале октября 1766 года в Париж. Почти три недели продолжалась эта поездка. Чуть не с каждой почтовой станции писал он подробные отчеты своей «дражайшей и любимейшей супруге» о своих путевых впечатлениях. В образовавшейся объемистой переписке, не предназначавшейся для печати, вырисовывается в самых привлекательных красках интимная жизнь этих образцовых супругов.
То и дело встречаются пламенные уверения в любви, в тоске по своей возлюбленной, в намерении скорее вернуться. Безумно влюбленный юноша вряд ли писал более страстные письма предмету своей скрываемой любви, нежели этот степенный философ, тяжелый на подъем домосед, серьезный мыслитель и получивший европейскую известность публицист. «Дорогая радость моя», «душа моя», «обожаемая супруга» – так и пестрят в любом письме. «Сохраните мне Вашу любовь, – пишет он ей из Эгбеля, – и в награду за мою любовь пишите мне ежедневно. Любовь сделала из меня, труса, человека деятельного. Вы, душа моя, совершили это чудо, мне утешительно писать Вам это».
В Турине Беккариа вручили золотую медаль, выбитую в его честь Бернским обществом экономистов.
В Париже молодых путников приняли не только восторженно – но просто «с обожанием», con adorazione, как писал Бери. Интересна характеристика знаменитостей парижского ученого мира, сделанная и Вери, и Беккариа. Мы ограничимся только последней. Гость положительно в восторге от приема своих друзей, с которыми он обедал у барона Гольбаха. «Мы в особенности восхищены, – пишет он жене, – Дидро, бароном Гольбахом и Д’Аламбером. Последний – человек выдающийся, и в то же время – сама простота. Энтузиазм и добродушие сквозят в манерах Дидро. Гельвеции и Бюффон еще в деревне, Мореллэ возится с нами…» И тут же прибавляет неизбежную фразу: «Помните, что я Вас нежно люблю, что всему на свете, целому Парижу с его удовольствиями предпочитаю мою дорогую супругу, моих детей, мою семью, моих миланских друзей, в особенности тебя. Я никогда не лгу, поэтому, радость моя, прими это за сущую правду, а не за любезность».
Несмотря на старание друзей, желавших сделать пребывание итальянских публицистов в Париже по возможности приятным и полезным, Беккариа не выдержал долгой разлуки со своей Терезой. Он сознается, что у самого рассудительного человека голова закружилась бы от почестей, приемов, празднеств и похвал, которые ему расточали величайшие умы века, – но тоска по семье грызла его, точила как червь. Вместо предполагавшегося шестимесячного пребывания в Париже он уже в ноябре был у себя в Милане, в кругу родных и друзей.