Смотря на освещенную контору, он колебался, полный мертвого Жака, который понуждал его говорить. И не зная, на что решиться, он становился неповоротливым и грузным.
Девочки, обремененные умершим, слушали, как звук звонка погружается в семью, душа которой вскрывалась, как воронка. Швейцар, на пороге дома, думал: «Тяжело в такие годы потерять сына!»
У окраины света, тянущегося из конторы, старик глядел в землю, медля, как бык, которому не нравится трава.
В трупе душа мускулов взрывалась, ракета на излете. Но Жак Годар входил в семьи, следом за звонком.
Вдали послышалась карета; ее грохот заполнял местечко. Слишком узкая для того, чтобы вместить столько грома, улица раздавалась на ее пути, оттопыривала стены в темноту, как рот, надутый криком.
Экипаж остановился перед конторой.
От крупов шел пар, и вспоминались горы, потеющие после зари.
Подходили пассажиры, подняв голову, три женщины, одетые в темное, два господина, человек в блузе. Их движение всколыхнуло Годара; он вступил в свет, насколько можно меньше, и достиг конторы.
— А, дедушка Годар! Вы бы еще позже пришли, чтобы не опоздать. Но что это вам вздумалось ехать в такую пору? Да, впрочем, вы у нас молодец. Вы решили сделать, как г-н Бише вчера: вы отправляетесь в свадебное путешествие?
Он наполовину протянул руку, посмотрел на лампу и сказал:
— Я еду в Париж, мой Жак умер.
— Бедный! Неужели он умер?
Старик расстроился, но меньше, чем давеча, на дороге, может быть потому, что смотрел на лампу.
Женщина, проскучав весь вечер, почувствовала как бы облегчение, порыв, бодрящий к жизни.
— Умер! Да разве он хворал?
— Нет, нет!
— Так от чего же он умер?
— Не знаю!
Он почувствовал, как слезы подступают, набухают, показываются, точно их из глаз тянет лампа.
— И вы едете на похороны?
— Вот именно.
— Ведь он служил на железной дороге, как будто?
— Да.
— А его жена?
— Она умерла.
— А дети есть у него?
— Нет!
Он заплатил и вернулся к карете.
Выйдя за порог, он почувствовал, как комната дышит ему в спину; он был как извозчик, за которым, фыркая, идет лошадь. Комната возвращала ему смерть сына согретой и освещенной.
Кто-то знал о событии, там, в конторе.
Отцу предстоял дилижанс, потом поезд, и в конце Париж. Он мог ехать; Жак уже не так давил ему плечи; он сбросил с себя часть.
Потом он подумал: «Скучно ехать вечером; ночью мне будет хотеться спать, а я не смогу заснуть; придется сидеть, вместо того, чтобы лечь, и все будет двигаться».
Но он понял, что карета — это уже чуточку сын, и что с каждым поворотом колеса все больше будет сына. Он взлез с трудом, подножка показалась ему очень высокой. Справа, между двух женщин, было свободное место. Слева ряд состоял из господина, женщины и человека в блузе. Другой господин сидел рядом с кучером. Сперва старик не решился устроиться поудобнее, втянуть ноги, прислониться к стенке. Он вошел последним. Он ждал, чтобы общество свыклось с его присутствием. Некоторое время все смотрели на него; он чувствовал, как их силы скрещиваются в нем, подобно длинным вязальным иглам в женском рукоделье. Мало-помалу, его право быть здесь увеличивалось. Между его телом и другими телами время затвердевало, образуя клей. Он решился сесть глубже и прислониться к обшивке. Он, действительно, входил в общество, он был уже не просто сверху, он погружался в него. На него перестали смотреть, взгляды достаточно его изрешетили; теперь его душа была подобна остальным душам. Он кашлянул. Почти всех пассажиров он знал. По правую руку от него сидела лавочница с церковной площади, по левую — жена младшего преподавателя, напротив, касаясь его колен, — богатая старая крестьянка, у которой две фермы на речке. Господин в углу — это самый крупный здешний виноторговец. Только человек в блузе, возле дверцы, был лицом новым и безымянным, но у него был вид скотопромышленника. Его можно было не знать. Молчаливое, образуя два прилаженных друг к другу ряда, общество было как закрытый рот с сомкнутыми челюстями. Душа колыхалась между противопоставленными телами; собственно центра не было; но чуть повыше голов, под переборчатым деревянным потолком, думы уравновешивались.
Общество не ощущало ничего извне. Во-первых, было темно; местечка уже не существовало ни для глаз, ни для ушей; между ним и дилижансом с каждой минутой густел воздух, и уже пыталась проступать роса. И общество законопачивалось, довольное тем, что оно маленькое и похоже на семью.
Снаружи кучер зажег фонарь, слева от козел; фонарь стал светить в сторону дороги; головы шести пассажиров уставились на него. Весь свет шел вперед. Правда, несколько лучей проникало в карету, покалывая темноту; но они только намагничивали душу и притягивали ее к огарку. Оба ряда с их мужчинами и женщинами были повернуты к этому свету, который удалялся от них. Они были теперь, как две вереницы гребцов, обращенных к носу.