Неподалёку от меня стояло несколько лавок. На одной из них разместился безногий бомж, обросший бородой и седыми космами. Несмотря на, казалось бы, тёплую погоду, он был в рваной дублёнке и зимней шапке с проплешинами. Навьючив на себя гору грязных пакетов со всем чем ни попадя, он лежал, подложив одну руку под голову, а в другой держал раскрытую книгу. Я не почувствовал вокруг него присутствия тварей, но, только подумав, что вот бы на миг укрыться от непрестанно оглушавшего рёва, тотчас очутился рядом и, не в силах удержать порыв, нырнул в него, как лисица в чужую нору. Нисколько не смутившись ни запахом, ни вероломством поступка, я, точно впервые за целую вечность, предался блаженству тепла и покоя. Какое-то время воспринимая изувеченное тело бедолаги как собственное, я чуял исходивший от себя смрад его тела и даже ощущал, как двигались по телу насекомые, и чувствовал на себе его увечья, но, не обращая на это внимания, лишь радовался, внимая тишине, что могу спокойно думать и, главное, осознанно вникать в рождавшиеся в тишине мысли. Подумав о тишине, решил, что ни к чему и кресло. И вдруг, вспомнив про шёпот, вспомнил и те робкие фразы: «кресла нет»; «вспомни, где стоишь»; «прислушайся»; «ты это слушал».
«Да, – подумалось мне, – если так слушать, то отчего бы не постоять!»
Так думал я, прикрыв не свои глаза. Нищий задремал, не выронив из руки книги. Впрочем, теперь я понимал, что для того чтобы видеть, мне вовсе не нужны глаза. Да, в общем-то, не так они необходимы и для того, чтобы думать. Проснувшись, несчастный открыл глаза, и я почувствовал сильную резь. Вновь испытав чужую боль, припомнил о чём-то как будто важном. А в голове прояснилось от явственной, но мной не осознанной мысли. Она произнеслась сама собой, и я отчётливо узнал свой голос. Но только сам я ничего не говорил, а словно говорила за меня мысль.
«Когда стоишь и не слушаешь, – произнеслось во мне, – тогда чувствуешь только боль. Когда же слушаешь, то забываешь о том, что стоишь. И нет ни кресла, ни боли, ни рези в глазах, и никакого увечья или страдания».
Чтоб осознать услышанное, мне захотелось произнести это вслух. И я еле сдержался, чтобы тотчас не высказаться и тем самым не выдать себя в присвоенном мной пристанище. И, притаившись, будто растворился в терзаниях измученной плоти. Взглянув глазами страдальца, попробовал сосредоточиться на том, что он видел. И, с грустью убедившись, что он не видел почти ничего полуослепшими своими глазами, едва смог различить лишь слово на покоробившейся обложке не раз промокавшей книги. И прочёл там знакомую фамилию Гоголь со стёршимися инициалами.
Но мне испытывать эту боль казалось теперь блаженством. Только бы не слышать душераздирающего воя! А холод, какой, наверное, постоянно претерпевал этот старик, для меня был теплее, чем печка самого лучшего авто. И мне подумалось о людях, над кем витали тогда злые твари. На их месте я не хотел уже оказаться. Всегда бы оставаться таким, как теперь. И чтобы вокруг ни единой души, пускай даже и человеческой. Ни костюмов, ни чистых ванн, ни смартфонов, ни фоток, ни мягких кресел, ни удобных гостиничных номеров. И чтоб звучала одна тишина, которую ни боль, ни страдание, ни увечье, ни резь в подслеповатых глазах, ни смрадный дух гниющего тела не способны уже ни нарушить, ни как-нибудь заглушить.
Но вмиг идиллия закончилась.
По-видимому, несчастный закурил, и тотчас я услышал в голове хриплый голос Святоши:
– Эй, книголюб, вылезай! Тебя выку-у-уривают!.. Ха-а-а! Слышь, Бобик, о чём это наш задумчивый размечтался? Эй, ты, задумчивый… Ха-а-а! Вспо-о-омни, где стои-и-ишь!.. Ха-а-а!.. Бобик! Он, это, без ног решил постоять!.. Ха-а-а! Может, и правда, оттяпаем ему ноги-то? Эй, хорёк, откусить тебе ноги, а?
Я почувствовал резкую боль в коленках и вскрикнул. Вдруг мужик захрипел, закашлялся и рухнул со скамейки.
– Эй, столпник! – продолжал глумиться Святоша. – Прислу-у-ушайся!.. Ха-а-а! Верней, смотри в оба – концерт тебе щас забацаем! Ты – главная роль… О! Сейчас увидишь, как безногие бомжи бегают!