Однажды снимаем мы «утренний режим». Декабрь, открытое море, семь утра. Разбудила меня помреж. Я быстро оделся и поднялся, поеживаясь от холода, на капитанский мостик.
Оператор уже поставил свет, актеры одеты и загримированы. Смотрю, тут же и Крючков стоит, спиной ко мне, вполоборота. На нем морской китель, виден кусочек наклеенного уса.
Набрасываюсь в сердцах на Олю, помрежа:
– Зачем же вы Крючкова подняли? Его же нет в этой сцене.
Она как-то странно смотрит на меня, в глазах – бесенята. Тут Никафо поворачивается ко мне, и что я вижу: одна половина его лица, обращенная ко мне, действительно загримирована, а на другой – боже мой! – чего только не наклеено: и большая бородавка, и рыжая бакенбарда, и еще что-то. Галстука нет, и стоит Никафо в тапочках на босу ногу. Вся группа ржет от смеха – провели режиссера.
И все вдруг изменилось. Стало веселее, исчез пронизывающий холод, и съемка пошла как по маслу.
Это его, Никафо, и ему подобных имел в виду Борис Андреев, когда говорил: «Мир без шутки и фантазии – да разве это мир?»
У нас в кругу киношников есть расхожая поговорка: «Хороший человек – не профессия». Это грубая неправда. Еще какая профессия! Главная профессия на земле – быть Человеком.1994 г.
Александр Солженицын
Декабрь 1992 года, Нью-Йорк. Я только что вернулся с Аляски (снимал там кино), чуть простудился. Лежу, прихожу в себя в прокуренном номере отеля. Отель расположен в самом поганом месте Нью-Йорка, на углу 42 улицы и Бродвея – секс-шопы, нищие, проститутки.
Валяюсь в постели, обложился книгами – здесь в русском магазине полно интересных, не дошедших еще до нас книг. Попиваю бурбон прямо из горлышка (это вместо лекарства), вдруг звонок:
– Здравствуйте, с вами говорит Наталья Дмитриевна Солженицына.
Просто телепатия какая-то. А я как раз читаю увлекательный детектив о том, как Солженицын уходил от слежки, путал следы, морочил опытных филеров КГБ. (Я, кстати, по сей день, перечисляя свои любимые детективные романы, не забываю упомянуть «Как теленок с дубом бодался» – увлекательное, полное внутреннего напряжения чтение.)
– Станислав Сергеевич, – продолжала Наталья Дмитриевна, – вы же обещали, что когда будете в Америке, заедете к нам…
– Ну… – начал мямлить я. – Мне казалось, что это была простая форма вежливости… Как это обычно бывает: «будет время, заходите».
– Нет, нет. Александр Исаевич ничего не говорит просто так…
– Я тут еще немножко приболел…
– Мы сейчас будем вас лечить. Ступайте в аптеку… Как раз появилось чудодейственное лекарство от простуды…
И стала она меня лечить. По два-три раза в день звонила, интересовалась здоровьем, объясняла, как добраться к ним – в Вермонт.
Честно сказать, ехать мне не хотелось. Конечно, лестно воочию увидеть великого писателя, благодарно пожать ему руку, но… Здесь, в Нью-Йорке, в диссидентских кругах мне столько понарассказали про него: что у него несносный характер, и что живет он за глухим высоким забором под перекрестными взглядами телекамер… Что однажды человеку, который с ним вместе сидел и так долго добирался до него, он уделил всего пятнадцать минут…
Я и верил, и не верил. Ну, понятно, бывает такое: талант большой, а характер ужасный… Но с другой стороны… Я часто сужу о людях так: покажи мне свою жену, и я скажу, кто ты такой. И не ошибаюсь. Иногда слышишь: «сам-то он человек хороший, только жена у него стерва». Так не бывает. Значит, и в самом есть что-то стервозное; не на пустом месте возникла пословица: «муж и жена – одна сатана».
А в жену Солженицына я уже успел влюбиться. Пока – по телефону. Потом – вживую. Вот уже сколько лет прошло, а чувство мое к Наташе стало только крепче.
Короче, взял я билет, заехал по дороге за цветами, сел в американский «кукурузник» и через час-полтора был в Кавендише, штат Вермонт. Наталья Дмитриевна встретила меня, и мы поехали в «поместье» вермонтского отшельника.
Все, что рассказывали мне в Нью-Йорке, оказалось наглым враньем. Начиная с высокого забора с телекамерами. Вместо него я увидел проволочную сетку – от зверей; во многих местах, кстати, обваленную, так что на территорию дома иногда заходят волки из Канады.