— Боже милостивый! — повторил он отрепетированный жест и возглас. — Ты, Сергей, помешан на искусстве. Я ведь тоже имел непосредственное отношение. Однажды на Привозе в Одессе стебанул у фраера лопатник. Держи кружку. Так что ты думаешь? Он бегал и кричал: «Ах, там было два билета в оперу!»
— Вы ему вернули? — едва отдышавшись после спирта, с участием спросил Любимов.
— Ещё чего?! Из голого прынцыпа. Взял лярву с панели, пошёл сам глянуть. Кошмар! Оргия! Мало того, меня ещё и повязали в антракте.
…За дверью внятно прозвучал голос отца Кирилла:
— Венчается раб Божий Вадим с рабой Божией…
— Что это?! — испуганно подпрыгнул Убей-Папу и вознамерился толкнуть дверь ногой. Калаянов кошачьим хватом поймал его штанину, покачал головой. Во взгляде погасло гарцующее кокетство. Он — прямой, как штык, с опасным блеском:
— Ты без примочек не можешь, Серёжа?! Опера там. Глухой, что ли?!
— Опера, — поморщился в раздумье Убей-Папу, икнул, снова попытался взбрыкнуть: — Оперу не планировали! Подлог!
— Сюрприз, дура стрелючая! Чо уши навострил? Держи кружку. Эх, Серёга, чудесной ты души человек! Вот намылимся отседова, махнём в Одессу…
— Опера Божественная! — рванулся к двери Убей-Папу. — С меня соцреализм требуют!
— Не мычи! — рассердился едва не уронивший бутылку Зяма. — Приходи вечером в сушилку, там этого реализма до блевотины насмотришься. Понравится, самого приобщат.
Убей-Папу выругался, выпил спирта и через плечо Зямы уставился на двери тоскливым взглядом обманутого революционера.
— Скажите честно, Зяма. Только — честно! Даю вам слово, что никто и никогда…
— Понял тебя, горемыка комсомольская. Ничо там плохого не происходит. Пей и ложись на мой гнидник отдыхать. Не повезло тебе, Серёга: если б тебя в трезвом виде зачали, приличный карманник мог получиться. Глянь — пальцы какие ловкие, а мозги… больше как на члена партии не тянут. Интеллекту маловато…
— Ну, так что ж там всё-таки происходит? — стонал едва ворочая языком Убей-Папу.
— Спи, зануда. Пусть тебе вождь приснится. В гробу и в белых тапочках. Согласен? Представляешь: лежите вы с ним в одном гробике на красном бархате. Никита Сергеевич гробик качает, как люльку: «Баю-баюшки, баю…»
Любимов взял да и уснул по-настоящему, пуская носом пузыри.
…Зяма не лгал: за дверью действительно всё было хорошо. Вадим видел, как её рука легла в его руку, но не почувствовал прикосновения. Лишь когда отец Кирилл скрепил их рукопожатие твёрдой ладонью, он ощутил приятное тепло, чуть приподнял и понёс её руку по кругу, в середине которого находилась одетая в красный кумач трибуна, а на ней лежал большой медный крест и выигранное перед самой свадьбой в очко Евангелие.
Бандеровцы тихо пели, глядя умилёнными глазами на скользящую пару:
Свидетели и приглашённые сурово-жалостливы от неумения держаться в столь необычной обстановке, напоминают родственников, присутствующих на казни уважаемого человека, за которого ещё предстоит отомстить.
Отец Кирилл произнёс:
— Отныне — вы муж и жена!
Суровость на лицах, однако, сохранилась нетронуто-спокойной, словно была пожалована им до гробовой доски. Они подошли с ней к длинному столу для торжественных заседаний, где на старых газетах лежали куски рыбы, хлеба, вяленой оленины, миска с холодцом, банка красной икры, залитая сверху подсолнечным маслом. Алюминиевые кружки были до половины заполнены разбавленным спиртом, но в четырех стаканах пенилось настоящее шампанское. Их подняли жених с невестой, посажёный отец и рябая кассирша Клава, поминутно одёргивавшая на широких бёдрах крепдешиновое платье в блёклых незабудках.
— За здоровье молодых! — произнёс глухим голосом Ираклий. — Пусть ваш союз будет таким же надёжным, крепким, как наша любовь к свободе!
И опять суровость осталась при них строгим щитом онемевших чувств. Головы запрокинулись почти едино, выдох, согретый обжигающим дыханием спирта, тоже был общий.
— Вино горьковато, — натянуто улыбнулся Ольховский.
— Зажрался Борман! — тут же осадил его не оценивший намёка Озорник. — Дай мне свою долю!
Ведров покрутил пальцем у виска, Гнатюк поддержал Яна Салича:
— Действительно, горчит…
— Горько! — завопил прозревший Озорник.
— Горько! — пискнула кассирша Клава, стреляя по сторонам глазами. — Очень! Очень горько!
Наталья чуть запрокинула голову, приняла долгий поцелуй жениха.
— Во даёт! — восхищённо, но не громко позавидовал Барончик. — Так только мариманы могут.
— Селиван, налей! — приказал порозовевший Дьяк. — Сказать должен вам: примите низкий поклон за оказанную честь…
Дьяк поклонился грациозно, но сдержанно.