– Про медведя, про медведя! На жернове-то который летает.
Махонька – явно для того, чтобы задобрить все еще сердитую, надувшуюся Огнейку, – сказала:
– А вот что моя подружка прикажет, то и петь-сказывать буду.
– Ну тады про медведя, Махонечка, ладно? – чуть не плача, прошептала Огнейка.
Впереди, средь тех, кто был поближе к печи, рассмеялись.
А задние ловили каждое слово с раскрытым ртом, да и Федосья, даром что не первый раз слышит небылицу, тоже напрягла ухо.
Шепеляво, жиденьким ручейком выкатились первые слова из беззубого старого рта. Махонька это и сама понимала.
– Худо чего-то ноне зачала, – сказала она недовольно. – Всё на мели, всё на мели, никак не могу на глубь выйти. Ну-ко, я еще раз пропою.
Она прокашлялась и заново повторила пропетые строки. И тут как будто прорвало плотину: голос ее разлился рекой, но рекой веселой, с подскоком, с игрой на перекатах: небылица-то была плясовая. Скуластое, широкоглазое лицо Махоньки от впалого морщинистого рта, в котором победно сверкал один-единственный зуб, до корней седых волос, аккуратно заправленных под повойник, омылось счастливейшей улыбкой, и она начала прихлопывать в ладоши.
Тут прыснули сразу с десяток ребятенок – живо представили себе корову, но Махонька орлицей вскинула голову: чтобы никто не посмел ее перебивать. Не любила, когда к ее слову отборному липла мякина.
– Буде заливать-то! – громко, на всю избу, выкрикнул Васька, старший брат Гаври. – Медведь-то не летает.
– Загунь! – с ходу обрезала его Махонька. – Мой летает! – И она, какое-то мгновенье сердито поплямкав губами, опять заулыбалась: любила сказывать небылицу.
– Всё, – шумно выдохнула Махонька и поклонилась.
– Ишо, ишо! – дружно, на все голоса закричали детишки.
Федосья, убаюканная Махонькиным голосом и пригретая мартовским солнцем, заставила себя встать. Она не ребенок, ей нельзя часами без дела сидеть.
Хорошо быть в Махонькиной сказке, век бы ее слушала, а надо выбираться в жизнь. Невпроворот дел. Корова (через месяц, все ладно, Лысоня отелится), вода, дрова. А самое главное – чем накормить гостью?
Для других, может, ихняя гостья всего-навсего только нищая старушонка-попрошайка, а для нее, Федосьи, видит Бог, на всем свете нет дороже гостьи. Семь лет назад (тогда еще был жив Мартын) Савва, возвращаясь с Синь-горы с товарами для Губиных, подобрал на дороге полузамерзшую старушонку, которую по первости принял было за лесную нежить – такая она была крохотная, привез домой, да с той поры эта старушонка стала для нее роднее родной сестры. С кем так выговоришься, облегчишь свое сердце? Когда они, Порохины, как все люди? Когда их дом полон людей? Когда Марья Екимовна у них. А уж насчет веселья, радости, надо правду говорить, у них такого и в Пасху не бывает.
Федосья, одеваясь и вполуха прислушиваясь к разошедшейся старухе, неотступно думала о том, чем кормить гостью.