И после всех бранных слов он кинулся к нему, как к единственно близкой душе. Он застал Лунина за машинкой. Оказалось, тот печатает всего лишь двумя указательными пальцами, изредка помогая себе средними, но довольно быстро. Удар у него был слишком жесткий, да и вообще сухая сила его движений рассчитана на какой-то более грубый и выносливый механизм, нежели пишущая машинка. Приближаясь к краю страницы, машинка издавала мощный пронзительный звон, под стать трамвайному. Лунин протягивал большую бледную руку и резко перегонял каретку.
Он кивком приветствовал вошедшего Савина, глазами попросил извинения – губы его шевелились, беззвучно выговаривая какой-то текст, – в несколько энергических щелчков допечатал и вынул страницу.
– Ну, здравствуйте, – сказал он, – давненько мы не виделись… Как странно, пришла война, большая и страшная, что-то навсегда кончилось, а я завален работой. Люди как будто решили доссориться, досутяжничать, додраться из-за всяких малостей. Ну, конечно, есть дела, уже порожденные войной, – это понятно. Но остальное? Зачем все это? Из желания делать перед собой вид, будто ничего не изменилось и жизнь идет своим чередом? Попытка схорониться от беды за чепухой мнимых забот?!
– Я уезжаю, Борис Семенович. Пришел попрощаться…
– Как! – Лицо Лунина странно скосилось.
Савин злорадно отметил про себя ненаблюдательность Лунина, лишь сейчас обнаружившего его нулевую стрижку. Художник должен сразу замечать такие вещи. А может, он связал эту стрижку с летом, не с войной?
– Зачем… зачем вам ехать? – говорил Лунин. – Закончите сперва институт. На вас этой войны все равно хватит.
– А война будет долгой?
– Долгой. Никак не короче Первой мировой, – он сказал это не с напором убежденности, а с тихой грустью точного знания.
– Так какой же смысл отсиживаться? – улыбнулся Савин.
– Я понимаю вас. – Лицо Лунина оставалось все таким же скошенным. – Вы не хотите, чтобы за вас гибли другие…
Савин поднялся, протянул руку, Лунин взял костыли и тоже встал. Савину сдавило горло. Лунин показался ему таким старым и таким непрочным на стебле своей длинной, худой ноги! Они обменялись рукопожатием. Лунин задержал руку Савина в своей. Каким-то странным, не присущим ему смятым голосом он сказал:
– Вы очень хороший молодой человек… И вы умеете низать слова… Правда! И если даже у вас не окажется таланта, вы будете литературным критиком. Ну, дай вам бог!..
В Москву Савин попал лишь в феврале 1943 года. После ранения и госпиталя ему полагался небольшой отпуск. Он съездил к бабке в Конюшково, уцелевшее, несмотря на то что война дважды прокатилась по нему колесом. А затем махнул в Москву. В ту пору московская комендатура строго расправлялась с военными людьми, болтающимися без дела в столице. Но Савин здраво рассудил, что дальше фронта не пошлют, а ему туда и нужно было, он не цеплялся за оставшиеся пустые дни отпуска. Пехотинец Савин побывал в аду и вынес оттуда странное спокойствие. Если бы ему предложили остаться в Москве и снова сесть на студенческую скамью, он отказался бы, не испытав даже минутного колебания. Ведь это значило бы, что его место на войне будет заполнено другим человеком, а там так страшно, что нельзя соглашаться на заместителя. Не строя никаких иллюзий, не думая о будущем, Савин хотел позволить себе единственную роскошь – перед возвращением на фронт повидать Лунина и отговориться за полтора года молчания. Он знал, что теперь сможет говорить. Застенчивость, неловкость, скованность мучительно неуверенного в себе молодого человека – все это осталось за порогом, куда нет возврата. На войне он отвечал не только за себя, но и за несколько десятков парней, именовавшихся стрелковым взводом, и это было так серьезно, что пришлось навести порядок в самом себе. О переменах, происшедших в нем, можно было судить хотя бы по тому, как он владел сейчас своим телом. Предметы, населяющие мир, больше не бежали его рук, как испуганные птицы. Хоть это и глупо, и ребячливо, но его радовало, что он войдет к Лунину не прежним нелепым увальнем.
Уезжая в Москву, он отоварил свой продаттестат, и командирская сумка была до отказа набита доппайком: две банки американской колбасы, плитка шоколада, сахар, кубики какао, табак и четвертинка спирта. Лунин не пил и не курил, но табак и водка были самыми большими меновыми ценностями в тылу.
Знакомый лифт, еще более вихляющийся и дребезжащий, чем прежде, повлек Савина по ветхой, сумрачной штольне.
Серая февральская хмурость погасила цветные стекла витражей.
Савин долго звонил у входной двери. Наконец ему открыла старуха, жившая стена в стену с Луниным. Она всегда выглядывала в прихожую, когда Савин приходил. Тот кланялся ей, но не получал даже слабого привета с угрюмого лица.
– Здравия желаю! – сказал Савин и пошел к двери Лунина.
– Куда? – неожиданно звучным голосом остановила его старуха. – Не видишь, что ль, замок висит? Вот люди, не спросятся, знай себе прут!
– Он что – эвакуировался?
– Эвакуировался – на тот свет.
– Вот как… – И ненужно спросил: – Когда?
– Еще осенью… А комната до сих пор пустует.