Читаем ЧиЖ. Чуковский и Жаботинский полностью

Кругом мене, де не гляну, не люди, а змiï.

И вглядитесь в самые первые петербургские его песни за первые годы творчества: все те же, такие же образы все той же, такой же покинутости: девушка бродит над морем рыдая, — «коли ж згинув чорнобривий, то й я погибаю»… И другая, точно такая же, и тоже над морем, — «нехай плаче сиротина, нехай лiта тратить»; и третья, такая же: «минув i рiк, минув другий, казака немає».

И вечные эти повторения: «я сирота, мiй голубе». «Я сирота з Вільшаної, сирота, бабусю».

Удивительно. Со всех сторон пред ним раскрытые объятия, а он их будто не видит. Щепкин, Кухаренко, Бодянский, Максимович — неужели он не вспомнил о них, позабыл, когда писал впоследствии в казарме: «ніхто любив мене, вітав, i я хилився нi до кого». Сам такой ласковый, к ласке других не чувствителен. То есть чувствителен, но не здесь, в «Кобзаре». Откуда же в нем такое? Я долго не мог объяснить себе это, но теперь, мне кажется, я знаю. Вникните, вслушайтесь в народные украинские песни, возьмите хотя бы того же Максимовича, старинный сборничек, еще тот, которым восхищался некогда Гоголь, — и вы с изумлением увидите, что в творчестве народа украинского покинутость и сиротливость тоже главенствуют над всеми другими чувствами:

Ой, поїхав в Московщину      Та там і загинув.Свою милу Україну      На віки покинув.

Это в первой же песне — и, не правда ли, это будто из «Кобзаря»? И вслед за этим другая песня: сын обещает вернуться к матери лишь тогда, когда взойдет посев песку, поливаемый ее слезами; и третья: он вернется, когда павлинье перо погрузится на дно, а мельничный жернов поплывет… Да и как же песням украинским не быть песнями разлуки и брошенности?

Вспомните жену Тараса Бульбы: «она миг только жила любовью, только в первую горячку страсти, и уже суровый прельститель ее покидал ее для сабли, для товарищей, для бражничества»… «Оба пола виделись между собою самое короткое время, и потом разлучались на целые годы. Годы эти были проводимы женщинами в тоске, в ожидании своих мужей, любовников, мелькнувших пред ними, как сновидение, как мечта», и не отсюда ли та туга, та журба, тот беспрерывный «плач Ярославны», плач о ладе ее, Святославе, который слышится в напевах украинских?

В классических книгах Чубинского о юго-западном крае[238] я нашел лишь 14 песен о ревности, только 30 о несчастной любви, — но 240 посвящено разлуке!

И вот замечательно, что Шевченко возлелеял в себе и проявил, даже независимо от своей биографии, даже иногда наперекор своей биографии, исключительно эти народные чувства; все же другие, его народу несвойственные, он хоть и переживал, хоть и страстно порою испытывал, но как-то они не вмещались в «Кобзаре», как-то оставались за обложкою «Кобзаря», для них как бы не было даже слов у Шевченка — ни образов, ни ритмов, ни лирики! Эти не народные чувства и мысли — сколько бы ни отдавался им Шевченко — как-то гасли в нем, потухали, чуть только он брался за перо.

Ведь это же какое-то чудо! Шевченко живет в Петербурге шестнадцать лет, на Васильевском острове, он до мозга костей петербуржец, но где же в его «Кобзаре» этот Васильевский остров? — где же он хоть в малейшей черте психологии? Где в «Кобзаре» Брюллов, где Академия художеств? Шевченко может прожить с Брюлловым десятки лет, пред ним благоговеть, подражать ему всячески, в живописи, в одежде, в прическе, толковать с ним о Дюрере, Гвидо Рени, Тенирсе, но вот он взялся за перо, и где ты тогда, Брюллов! Где тогда ресторан Юргенса, где Излер, Александринский театр и Каратыгин, и «Северная пчела», и «Золотой якорь», И Николай Полевой, и граф Яков де-Бальмен, и Даль, и Перовский, и Плетнев, и расстегаи, и «Адольфинка» — все спадает с него, как какой-то внешний покров, и нет у Шевченка тогда, в тот изумительный миг, ни единого жеста, ни одной полумысли, ни одной самомалейшей черточки, которой бы не было и в том днепровском Остапе, Максиме, Яреме, все он сбросил с себя, как, помните, — Наташа Ростова, графинечка, воспитанная француженкой, когда вдруг заплясала русскую, сбросила с себя и графство и всю обычную свою психологию, и крестьянка Анисья сквозь смех прослезилась, глядя на эту чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять и выразить каждым жестом, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке Анисьи, и в матери Анисьи, и вот этой-то способностью, этим даром отрешения ото всех случайных черт своего личного «я», как никто, обладал Шевченко, и отсюда та особенность его книги, что, сколько в нее ни вглядывайся, в ней почти не найдешь его личности, не найдешь ничего, для него одного характерного, принадлежащего ему одному, и все, что ни отнесешь к нему, как к поэту, как к автору, окажется: нет, не его, а всего народа украинского.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже