12 мая <1918 или 1919 года>. у Луначарского в Кремле.
<…>
Оттуда к Гринбергу на Остоженку. Гринберг на заседании. Сижу, слушаю. Обычные в комиссариатах — разговоры. <…> Пришел Гринберг и указал мне на какого-то плотного еврея: вы незнакомы? Это Бялик. Бялик, знаменитый поэт, самый обыкновенный (жирный и спокойный) мужчина, розовый затылок, лысина. С палочкой. Он говорит мне заунывно и равнодушно: О, как вы изменились! Боже мой, как вы изменились! Я вас помню совсем другим.
Я спросил его, что он делает. — Я пишу свою биографию — Wahrheit und Dichtung[272]
. Мы в Одессе много работаем с Равницким. Редактируем научно-академич<еское> издание Ибн Габриоли, Иегуды Галеви, Ибн Эзры. — Как вы относитесь к переводам Жаботинского? — Жаботинский подрядчик. Нельзя переводить стихотворения подряд. (Бялик слово подряд производит от наречия подряд). Лирику вообще нельзя переводить. Что сделали с Гейне! Ведь на русском яз<ыке> не существует ни одного перевода из Гейне… — А в еврейской литературе ваши стихи признаны всеми? Существует школа Бялика? — Увы, она считается уже устарелой. — А кричат «долой Бялика!»? — Не кричат, но скоро будут кричать. Очень спокойный, уравновешенный. Уезжает с Равницким за границу.Этот беглый отзыв лишний раз подтверждает, что пророков в своем отечестве не бывает: сколько бы теперь ни восхищались переводами Жаботинского, приходится признать, что на этот счет существовали и другие мнения. В этот период новые испытания начинались и для Жаботинского: в начале 1917 года при его участии был сформирован второй еврейский отряд, в составе которого он вновь отправился воевать в Палестину; его дальнейший путь описан в многочисленных биографиях.
В Россию он уже не вернулся, в периоды своей жизни в Европе он вращался исключительно среди русской эмиграции, то есть всю последующую жизнь находился по другую сторону железного занавеса от Чуковского. Его идеи очень скоро оказались под запретом — Россия создавала собственную «золотую долину» в Биробиджане, на окраине социалистического рая.
И все-таки последней встречей Чуковского с Жаботинским следует назвать не их встречу в Лондоне, а ту, которая состоялась благодаря Р. П. Марголиной, когда Жаботинского уже не было в живых (умер в 1940 году), а восьмидесятипятилетний Чуковский читал второй том биографии Иосифа Шлехтмана, о которой 4 июля 1965 года записал в дневнике: «Получил из Иерусалима поразительную биографию Жаботинского — к сожалению, только второй том… Книга бешено взволновала меня»[273]
.Их роли опять переменились — Жаботинский был национальный герой созданного при его активном участии государства Израиль, Чуковский хотя и был (и остается) любимым детским поэтом у себя на родине, самым издаваемым и самым читаемым, но национальным героем себя почувствовать при жизни не успел, разве что в кругу детворы. Глядя на портрет этого нового для себя Жаботинского, 19 июня 1965 года Чуковский записал в дневнике: «…Рахель Павловна Марголина прислала мне портрет пожилого Жаботинского, в котором уже нет ни одной черты того Альталены, которого я любил. Тот был легкомысленный, жизнелюбивый, веселый; черный чуб, смеющийся рот. А у этого на лице одно упрямство и тупость фанатика. Но конечно, в историю вошел только
В памяти Чуковского жил другой Жаботинский, с наставничества которого начиналась его творческая жизнь. Но и Жаботинский едва ли узнал бы в благообразном старике, ставшем при жизни классиком детской литературы, авторитетным литературоведом, популяризатором и переводчиком английской литературы, того странного вида одесского Емельяныча, про которого злые языки говорили, что он не снимает пальто потому, что к нему за неимением брюк пришиты штанины, и которому он так вовремя протянул руку помощи.
Постскриптум