Лучше бы они возмутились, лучше выругали бы меня, так нет же — они только промолчали да взглянули исподлобья на Розетту своими сверкающими, как угольки, глазами, наводившими на меня страх, а мать их слушала и приговаривала:
— Парни ведь молодые, знаешь, кровь у них горячая. Но ты, Чезира, за свою дочь не бойся. Мои сыновья твою дочь за миллион не тронут. Вы гости, а для нас гость — все равно что святой. Здесь твоя дочь в надежном месте, как в церкви.
А во мне все рос и рос страх перед молчаливыми сыновьями и болтливой матерью. Тем временем я у одного крестьянина раздобыла складной ножик и носила его в мешочке вместе с деньгами. Ничего нельзя знать заранее: пускай попытаются только — им сначала пришлось бы иметь дело со мной, а у меня хватит силы, даже чтоб их прирезать.
Однако недельки через две после того, как мы здесь поселились, произошел случай, окончательно убедивший меня в том, что отсюда нужно удирать. Как-то утром сидели мы с Розеттой на току и только собрались очищать кукурузные початки — делать ведь все равно нечего, — как на тропинке показалось двое мужчин. Я-то сразу сообразила, кто они такие, по их винтовкам на перевязи и черным рубашкам, торчавшим из-под курток, а еще потому, что увидела, как сын Кончетты — Розарио, который закусывал хлебом с луком, бегом бросился в рощу, едва только их приметил. Я тихо сказала Розетте:
— Это фашисты, ты молчи, я сама с ними буду разговаривать.
Этих новых фашистов, появившихся после 25 июля, я знала хорошо, потому что не раз видела их в Риме: все как на подбор негодяи, бродяги никчемные, которые ради своей выгоды надели черные рубашки, когда честные люди их теперь и знать не хотят. Однако ребята из себя видные, таких нередко встречаешь у нас в Трастевере и Понте. А эти двое мне сразу показались замухрышками, ублюдками несчастными, которые своих винтовок сами боятся больше тех, кого они хотят запугать. Один наполовину скрюченный, лысый, со сморщенным, как сухой каштан, лицом, вздернутым носом, запавшими глазами, давно не бритый и такой узкоплечий, что на него глядеть жалко было; а другой был почти карлик, но лицо, словно у профессора, — жирное, серьезное, в очках.
Кончетта тотчас же спустилась вниз и первого из них назвала прозвищем, которое само по себе многое говорит.
— Обезьянка, — сказала она ему, — что ты здесь ищешь, в наших местах?
Тогда лысый и худой фашист, прозванный Обезьянкой, покачиваясь на своих ножках и похлопывая рукой по прикладу винтовки, ответил ей хвастливо:
— Кума Кончетта, кума Кончетта, мы понимаем друг друга. Ты знаешь, что мы ищем. Хорошо знаешь.
— Я тебя, честное слово, не понимаю. Хочешь вина? Хочешь хлеба? Хлеба у нас мало, но можем дать тебе фиаску вина и еще дадим немного сушеных фиников. Все наше, деревенское.
— Хитрая ты, кума Кончетта, нона этот раз напал а на тех, кто похитрей тебя.
— Что ты говоришь, Обезьянка? Это я-то хитрая?!
— Да, хитрая ты, и муж у тебя хитрый, а хитрей всех оба твоих сына!
— Сыновья мои? А кто их когда видел, моих сыновей? Бедные мои сыновья, они в Албании сражаются за короля и Муссолини, пусть их Бог сохранит и обоим здоровья пошлет.
— Какой там король, какой король, у нас теперь республика, Кончетта.
— Тогда да здравствует республика!
— А сыновья твои не в Албании, а здесь.
— Здесь? Ах, было бы это так!
— Да, здесь они, только вчера люди видели, как они в Коккуруццо на улице спекуляцией занимались.
— Что ты говоришь такое, Обезьянка? Здесь мои сыновья? Было б это так, я тебе уж сказала, обняла б я их, была бы я за них спокойна, а я за них ночами слезы лью, страдаю больше Мадонны скорбящей.
— Хватит, давай кончать. Говори, где они?
— А я почем знаю? Могу тебе дать вина, фиников могу тебе дать сушеных, муки кукурузной могу тебе дать немного, хоть у нас самих ее мало, но как же могу я тебе дать своих сыновей, если их здесь нет?
— Что ж, пока поглядим, что у тебя за вино.
Тут они уселись посреди тока, на двух табуретках. А Кончетта, как всегда возбужденная, принесла им фиаску вина. Два стакана и еще захватила корзиночку, полную сушеных фиников. Прозванный Обезьянкой уселся верхом на табуретку, выпил вина и потом сказал:
— Твои сыновья дезертиры. Знаешь, что в декрете про дезертиров сказано? Если их поймаем, мы должны будем их расстрелять. Таков закон.
А она им спокойным голосом отвечает:
— И правильно: дезертиров надо расстреливать… негодяи эдакие… всех перестрелять надо. Но мои сыновья не дезертиры.
— А кто ж они, если не дезертиры?
— Они солдаты. Сражаются за Муссолини, чтоб ему Бог послал сто лет жизни.
— Небось на черном рынке сражаются, а?
— Хочешь еще вина?
Словом, когда Кончетта не знала, что отвечать, она сразу предлагала им вина, и они, пришедшие главным образом ради выпивки, не отказывались и пили.
А я с дочкой сидела в сторонке, на ступеньках. Обезьянка пил, а с Розетты глаз не сводил и рассматривал ее не как полицейский, который думает, что, может, у кого-нибудь бумаги не в порядке, а разглядывал ее ноги и грудь, как мужчина, у которого кровь закипела при виде красивой женщины. Наконец он спросил у Кончетты:
— А кто эти двое?