Читаем Что было и что не было полностью

Между тем наступила осень. Еще в 1917 году, предчувствуя всякого порядка затруднения, я перевелся из Санкт-Петербургского университета в Киевский, и из-за событий потерял год. И вот собрался в Киев, чтобы записаться на новый семестр. Собрался довольно глупо: немцы проигрывали войну и переживали революцию. Не понашему, правда, но все ж революцию. Белые и Петлюра двигались на Киев. Гетман дышал на ладан, если не физически, то политически. Об этом всем как следует я узнал только на месте, но на всякий случай пошел в университет и прежде чем в академическую канцелярию, помимо прямой своей воли, попал на сходку в каком-то саду рядом с университетом (именно рядом, а не напротив). Участвующих было много, и все студенты. Говорили и кричали, как на митинге в 1905 году. Насколько я понял, дело шло об освобождении арестованных за политическую работу товарищей.

Когда страсти достаточно разгорелись, толпа вывалила на улицу и пошла мимо университета. Передние запели «Вихри враждебные», появился красный флаг. Когда дошли до перекрестка, из боковой улицы выехал бронированный гетманский автомобиль с офицерским патрулем и выпустил автоматную очередь.

Все бросились врассыпную. Я с моим знакомым и с другими, совсем незнакомыми, бежал вниз по какой-то улице (Киева я не знал), необычайно уютно обсаженной деревьями, и думал, что в этом городе чудесно сочетались прелесть столицы и прелесть провинции. Я совсем не боялся и потому, что вслед нам не стреляли, и потому, что еще никогда не слышал свиста пуль над головой, а главное — не видел его последствий.

Когда все успокоилось, мы с товарищем пошли на место происшествия. Пешеходы там сновали как будто как обычно, но были и стоявшие по двое, по трое и явно обсуждавшие то, что произошло.

Мы присоединились к двум бывшим в первых рядах демонстрации студентам и слушали их рассказ. И в это время кто-то меня потянул за рукав. Я обернулся и увидел, как говорили в старину, «уличного мальчишку» (или Гавроша, как сказали бы в Париже). В кепке с козырьком на боку над суровым, почти взрослым лицом, с непередаваемым выражением он сказал мне: «Посторонись, а то штаны замараешь…»

И указал глазами вниз.

И я увидел, что каблуки мои стоят в луже крови…

Когда, возвращаясь в свой город, я шурмовал переполненный вагон, вместе со мной пытался влезть и молодой немец, очень здоровый, очень ладный и очень — по-хорошему — солдатский, с крепко, по уставу, прилаженной и сидящей на месте военной «сбруей» и довольно большим чемоданом, кожаным, явно офицерским: герр лейтенант ехал в первом классе, а его денщик пробивался в третий.

Всякого порядка люд, с трудом, но все же потеснившийся для меня, смыкался стеной перед ним. Но он, совсем одинокий, в чужой враждебной стране, ничего не понимающий и не способный дать себя понять, не уступал и, прямо по-львиному рыча «Херраус!», не улавливая смысла сыпавшихся на него со всех сторон криков и замечаний («Довольно! Кончилось ваше время! Шпарь пешком в свой Берлин, а то французы раньше тебя там будут!»), одолевал противодействие почти по сантиметрам, — и влез все-таки на площадку… Когда поезд тронулся, стоявший рядом, почти плечом к плечу, в потрепанной шинели со споротыми погонами, по всей видимости, бывший хороший строевой российский солдат, как-то по-особому посмотрел на этого одинокого, будто Андре на северном полюсе, иностранца, перед которым был еще очень далекий и неверный путь на его побежденную и голодающую родину, с революцией, никогда и никому не принесшей счастья, и безжалостной неизвестностью личной судьбы, — когда через час пришла пора ему слезать, — тронул немца за плечо и указал ему на свое более удобное место. Немец сначала изумленно посмотрел, потом, поняв, хорошо улыбнулся и, сказав «данке шен», передвинул свой чемодан.

Тогда пожилой и больше всех кричавший усач, похоже, лавочник или подрядчик, довольно зло бросил солдату: «Што ж ты мне не уступил, а врагу уступаешь?»

Солдат уже со ступенек ответил: «Мы с ним в окопах гнили, а ты с жинкой перину мял!»…

XIII

С концом Гетмана и немецкой оккупации и в нашем «медвежьем уголке» пошел на убыль тот «николаевский» быт, который, как и царские деньги (500-рублевые «Петры» и сторублевые «Екатерины»), долго хранился на дне материальных и «духовных» обывательских кубышек.

Такие глаголы, как «посадили», «ликвидировали», «выпустили» — пока до нас еще не дошли и употреблялись едва ли чаще, чем при «проклятом самодержавии». И когда глубокой ночью человека и гражданина будил грохот проезжающего по булыжнику грузовика, он с произнесением слов, которые обычно не украшают сиянием святости, без всякого трепета духовного и физического («за кем приехали? где остановились!!») поворачивался на другой бок и с аппетитом досматривал прерванный было сон с участием хорошо упитанной соседки в предельном декольте.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже