Сели на аэродроме Вернойхен. Среди массы самолетов, стихийно, как и мы, навалившихся на этот сосредоточивший на себе все мировое внимание город, нам еле удалось отыскать свободный пятачок для стоянки. Спустили «виллис», уселись и двинулись в густой толчее разномастных, со всего света автомобилей в поверженную столицу рейха. По обочинам, толкая и таща груженные домашним скарбом тележки и велосипеды, брели, возвращаясь в свой город, вереницы испуганных, со страдальческими глазами берлинцев. Город кое-где еще дымился и лежал в жутких руинах. С уцелевших окон и балконов свисали, прося пощады, белые простыни капитуляции. Возле солдатских походных кухонь стояли с кастрюлями очередишки чопорных немок и растерянных детей.
Не расспрашивая пути, в общем, плывущем в одном направлении потоке машин, мы выскочили к рейхстагу. Весь в проломах, ожогах, густых оспинах вмятин и сколов, вдоль и поперек исписанный именами советских солдат, он был мертв, и по его огромному телу, как муравьи, бегали человеческие фигуры. Наверное, за всю свою жизнь его, живого, грозного и величественного не фотографировали столько, как в этот день, мертвого.
Постояли мы и у Бранденбургских ворот, прошлись по Унтер-ден-Линден. Трудно было представить себе этот город в блеске витрин и реклам, помпезности театров и храмов, беспечным и цветущим, переполненным самодовольной щегольской военщиной, респектабельными бюргерами и экзальтированными дамами, исторгающими восторженные клики на зрелищах военных парадов и факельных шествий; город, откуда исходила, заражая всю нацию, аура своей исключительности, слепая вера в божье предопределение властителей мира. Все слетело, как прах, — и дух, и плоть былого величия. Только высились, как старые прокуренные зубы, почерневшие в пороховой копоти расстрелянные дома, корчились разбитые дороги да жалко пыжились на пьедесталах продырявленные изваяния прусских завоевателей.
Так выглядела, кажется, вся Германия. Когда теперь эта заблудшая в своих призрачных притязаниях нация поднимется из пепла? Через полвека? Век? Да поднимется ли?…
Но не менее странно и удивительно было видеть на известных всему миру аллеях, площадях и проспектах, среди теней и скелетов великих архитектурных творений, еще хранивших в этом крупнейшем центре буржуазного мира следы веков и человеческой культуры, разгуливавших вразвалочку, еще не остывших от недавних боев и не освободившихся от оружия, в иссеченных и продымленных шинельках, покуривавших советских солдат и офицеров, наших бравых стариков усачей, восседавших на скрипучих бричках с впряженными в них русскими лошадками, а то и воловьими парами.
Встречались и явно цивильные, московского покроя, фигуры в новеньких, мешковато сидящих гимнастерках с наскоро пришпандоренными полковничьими погонами. У них тут какие-то важные государственные дела, но выглядят беззаботно и на приветствия младших по званию приподнимают косо сидящие картузы.
Тут же фланировало с развеселой непринужденностью разночинное в ладно сидящих нарядных военных костюмах воинство союзных держав.
Картины, встречавшиеся в тот день, воистину поражали на каждом шагу своей контрастностью, неповторимостью, парадоксальностью, а скорее всего, неправдоподобностью. Театр абсурдов.
День клонился к вечеру, и мы почувствовали, что без комендантского покровительства нам здесь не обойтись — ни поесть, ни переночевать. Опросом советских патрулей мы нашли, наконец, на Вильгельмштрассе коменданта одного из районов Берлина — молодого, симпатичного, боевого пехотного подполковника. Он нас встретил по-братски, накормил, устроил небольшой отдых, показал новые уголки Берлина и уже в глубоких сумерках повез в подземные бункера рейхсканцелярии Гитлера. Многие помещения еще сохранялись без особых разорений, и все, что заполняло их — обстановка и оборудование, — вызывало у нас особый интерес и любопытство, от чего мы задержались там изрядно, а когда по ночному, без городского освещения Берлину тронулись в комендатуру — не тут-то было; дорога наша неведомо где затерялась, и все попытки найти ее были тщетны. На улицах мертво, в окнах ни огонька, подъезды гулки и пусты, зато где-то вдали, а то вдруг поближе слышались автоматные очереди, одиночные выстрелы, а иногда раздавался и пушечный басок. А мы все мечемся, наугад бросаемся во встречные повороты.
Вдруг фары зацепили человеческую фигуру. Александр Иванович, сидевший за рулем, рванул скорее к ней. То был простенько одетый старик, немец. Все затараторили, повторяя одно и то же слово — «Вильгельмштрассе», но дед опешил и молчал, со страхом разглядывая нас. Пока я рылся в своей памяти, пытаясь что-то выковырять из скудного школьного запаса слов, чтобы связать вразумительный вопрос по-немецки, меня опередил комендант:
— Во ист Вильгельмштрассе?
Старик стал что-то очень пространно объяснять, из чего я выделил знакомое мне слово «цурюк». Другим не удалось и это.
— Братцы, — обрадовался я, — он сказал «цурюк». Это назад.