Наверное, и кактусы она любила за их не привередливость: растут в любой плошке, земля — чем хуже, тем лучше, и частой поливки не требуют. Даже странно, что «белый дед» при таком спартанском содержании регулярно, обычно в конце июня, выбрасывал упругий стебель, на котором быстро набухал продолговатый зеленый бутон. И однажды ночью квартира наполнялась туманяще-сладким ароматом — это распускался золотистый цветок. Его длинные лепестки срывали влажный белый зев, из которого к свету тянулись язычки тычинок и толстый оранжевый пестик.
К вечеру цветок серел, съёживался, и от него тянуло запахом болотной гнили. За ночь вся его роскошь превращалась в липкий тёмный комочек, который даже отдалённо н напоминал цветок.
Константин Аркадьевич, однако, и не заметил бы отсутствия кактуса, если бы не это жёлтое пятно на подоконнике. Лиза даже принесла баночку белил и попыталась его закрасить, но желтизна всё равно проступала. И тогда она купила на рынке маленькую пластмассовую плошку, посреди которой сидел зеленый колючий шар. Вместо «белого деда» на подоконнике поселился другой кактус.
А сама Лиза вошла в жизнь Константина Аркадьевича на «седьмом небе». Так служащие называли седьмой этаж стеклянной коробки своей конторы.
В тот день Константин Аркадьевич вышел из переполненного лифта и, неловко повернувшись, наткнулся на женщину. Из её рук выпала и глухо стукнулась о паркет кожаная папка.
Тысяча извинений! — Константин Аркадьевич наклонился, взял папку и, выпрямляясь, скользнул взглядом снизу вверх: стройные ножки, обтянутые черными чулками; короткая юбка, слишком, пожалуй, короткая, но, Боже, как плавно и легко её линия переходила в тонкий, небрежными складками, свитер, на который упал желтый кленовый листик, — Константин Аркадьевич даже принял его за настоящий, но оказалось: брошь.
— Я сама виновата, не посторонилась, — сказала женщина, принимая от него папку. — И вообще, не на тот этаж попала. Мне надо на шестой…
— К кому? — вопрос вырвался сам собой. Просто Константин Аркадьевич хорошо знал всех этих канцелярских крыс, которые сидели внизу… Интересно, к кому из мужиков, одуревших от ненужных бумаг и скуки присутственных часов, направлялось это милое созданье?
Женщина сказала, к кому. И Константин Аркадьевич радостно воскликнул:
— А он пять минут назад уехал в мэрию! Я его в вестибюле встретил. Если не возражаете, я вас напою кофе. Вы всё равно будете его ждать? Ну не в коридоре же томиться! Нет-нет, никакого беспокойства вы не причините, честное слово. Я хочу хоть как-то загладить свою неловкость…
И тут она чуть заметно улыбнулась, посмотрела ему в глаза прямо, как-то оценивающе, снова улыбнулась и небрежно, будто старому знакомому сказала:
— Я пью кофе в семь часов вечера в кафе «Утёс».
Константин Аркадьевич даже растерялся, пык-мык, слов не находил, хотя их уже и не требовалось: свиданье назначено. Так быстро! И неожиданно легко.
— А зовут меня Лиза. И я не люблю, когда опаздывают…
Тяжело отдуваясь, приполз снизу лифт, вздохнул — дверцы, скрипнув, распахнулись, выпорхнула стайка чирикающих секретарш, Лиза вошла в кабинку и, полуобернувшись, многозначительно, как бы даже и развязно, но очень мило сделала ручкой: пока!
И было в этом жесте нечто такое, что Константина Аркадьевича то ли смутило, то ли насторожило, то ли смутно встревожило — он, впрочем, не разобрался, только почувствовал: в этой женщине, определённо, есть что-то особенное, необычное. Может, походка? Лиза двигалась чуть картинно: вроде бы легко и непринуждённо, но в то же время немного угловато, будто девочка, которая учится ходить как настоящая дама. И когда она пила кофе, оставляя мизинец в сторону, и когда курила, затягиваясь глубоко, и когда небрежно, но с како-то нарочитой многозначительностью поправляла кофточку на груди, чувствовался не столько недостаток воспитания, сколько милая непосредственность, которую Лиза, видимо, хотела побороть, но это у неё получалось ещё не совсем хорошо.
Зато у неё отлично получалось другое: каким-то совершенно непостижимым образом Лиза понимала, чего хочет Константин Аркадьевич, что ему нравится и как сделать так, чтобы доставить ему небывалую радость или довести до невыносимого, почти смертельно-жуткого ощущения в себе неземной, холодной, безграничной пустоты: кажется, немного, ещё чуть-чуть, несколько томительных долей секунды — и нечто оборвёт серебристую нить, которая удерживает душу, отлетевшую прочь, куда-то высоко-высоко, в неземные просторы блаженства и покоя.
Он ещё никогда и ни с кем не испытывал такое странное, болезненно-острое и в то же время невыносимое, до замирания сердца, блаженство — от прикосновения, поглаживания, объятия. И он был по-настоящему счастлив, чего уж там лицемерить перед самим собой: он всегда хотел любить телом, и, кстати, понимал в этом толк, но от него всегда просили совсем другого — может, души, совсем немного, чуть-чуть, и чтобы он заботился не столько о своих ощущениях, сколько о том, чтобы с ним было хорошо. А он совершенно искренне считал: если ему хорошо, то значит, и женщине — тоже.