Ге ищет живую форму. Иуда в порыве отчаяния прижался лицом к стене – нет, не прижался, он вдавиться в нее хочет, уйти в прохладный, остывший в лунном свете камень… Иуда, разметав руки, распластался на земле в бессильной ярости – что дальше: биться об острые камни? выкрикивать проклятие холодному диску луны? ждать, пока сердце в груди разорвется?.. Иуда сидит, скорчившись, уставился в одну точку, что-то бормочет растерянно; прозрение убило личность… Еще наброски – еще поиски: Иуды стремительные и застывшие. Иуда лежит, мечется, сжался в комок и решительно выпрямился. И неожиданно последний, «окончательный» Иуда. Спиной к зрителям стоит посреди опустевшей дороги усталый, печальный человек, смотрит вслед ушедшим. Ни лица его не видно, ни рук – одна спина. К тому же – длинные, с головы до ног, одежды. Ничего внешнего – ни порыва, ни скованности, ни яростного раскаяния. Обхватив себя под плащом руками, стоит на дороге одинокий человек. Зябко ему, наверно, и ноги будто каменные – с места не сдвинешь. А ведь надо куда-нибудь идти. Может, бежать за тем, как Иоанн, как Петр? Пасть ниц перед ним? Целовать его израненные ноги? Но разве, вымолив прощение, он вновь уверует в т о г о, перешагнет межу обратно? И уже совсем немыслимо смешаться с толпой, которая будет требовать казни Иисуса, но будет презирать того, кто отдал ей в руки ненавистного Иисуса. Стать рядом со стражниками – увидеть, как истязают человека, которого он любил, но за которым не мог идти дальше? Совершенно некуда деваться. А те уходят – стражники, Иисус, Иоанн, Петр – у каждого своя дорога. А он один посреди дороги – и деваться некуда…
Истина, открытая Ге, обрела живую форму, стремится из сердца в сердце.
Биография начинается
Но до «Совести» еще двадцать восемь лет. А пока – год 1863-й – едет в Петербург художник Николай Ге, везет на выставку первую настоящую картину. Жаждет славы – полного признания, шумного успеха. Он ее получит – свою славу: о «Тайной вечере» будут писать, говорить, спорить. Пролог заканчивается. Начинается биография. Ге это смутно чувствует. Но ему тревожно, даже страшно, по-детски страшно – перехватывает дыхание, замирает внутри. Мальчишеская, увлеченная вера в себя сменяется томительными сомнениями. Ему как-то не приходит в голову, что суждения могут быть разными, противоположными. Завтрашние зрители представляются ему то группой добрых, проницательных друзей, то возмущенной толпой придирчивых и ограниченных недругов. Он старается не думать об этом. Он прижался лицом к пожелтевшему, в мелких трещинках стеклу. Лежат за окном поваленные, умершие деревья. В вагоне едва уловимо тянет горьковатым дымком.
Ге набивает папиросу и выходит на площадку. Побрякивают поставленные в угол ружья конвойных. Один солдат дремлет, сидя на корточках. Он смугл, похож на итальянца. Ге спрашивает:
– Откуда ты, братец?
– Из Старобельского уезда…
Странно, – этакий итальянец. А для «Тайной вечери» Ге позировали все больше русские, странно. Ге не хочет думать о картине, хочет думать о чем-нибудь пустяшном – о какой-нибудь вынырнувшей в памяти лошадке, которую он не нарисует никогда. Он вспоминает, как рисовал в детстве картинки про 1812 год – одинаковые солдатики на одинаковых лошадках едут рядами – сабли наголо. Тихо переговариваются конвойные. Вот такие смуглые солдатики – сабли наголо – въезжают в польские села.
Шесть лет назад Ге ехал до Варшавы в карете, обедал в деревенских харчевнях, ночевал на постоялых дворах. Теперь громко перестукиваются под вагоном колеса: железная дорога Варшава – Петербург. Ге беспокойно: за шесть лет многое изменилось.
В Италии, еще в Риме, зашел к нему в мастерскую красивый, седобородый старик, разглядывал его эскизы, этюды, бормотал:
– Как это ново, однако! Как необычно!
Ге перебил его с досадой:
– Это старо, подражательно. Вот это, например, я писал под влиянием Брюллова.
– Я не знаю Брюллова, – сказал старик и, взяв Ге под руку, добавил мягко. – Не удивляйтесь, друг мой, я оставил русское искусство во времена Ореста Кипренского.
Это был князь Волконский, декабрист.
На академической выставке 1863 года вместе с «Тайной вечерей» будет выставлен «Неравный брак» Пукирева.
К 1863 году уже открыл себя Перов; русская публика успела оценить запрещенный «Сельский крестный ход на Пасхе», написано «Чаепитие в Мытищах». В Петербурге, куда держал путь Ге, читали «Что делать?» Чернышевского, переданное из Петропавловской крепости, переданные из той же крепости статьи Писарева. В Петербурге запоем читали также Сеченова – «Рефлексы головного мозга». Ходили по рукам листки «Земли и воли».
За шесть лет появилась не только железная дорога Варшава – Петербург.