Но Толстому мало размышлений Левина. На рубеже восьмидесятых годов он сам садится за религиозно-философские сочинения. В марте 1882 года он трудится над «Соединением, переводом и исследованием четырех Евангелий». По существу, шла работа над Евангелием «от Толстого». Во введении к этой книге Толстой много и сильно говорит о человеческом разуме, доказывает, что Писание не следует принимать на веру, но, наоборот, нужно тщательно толковать. Чтобы люди согласились с Писанием, толкование должно быть разумно. Если откровение – истина, оно не может бояться света разума, оно должно призывать его. Только с помощью разума можно познать то, «что выносится всем человечеством из скрывающегося в бесконечности начала всего».
Толстой недолюбливал исследователей Евангелия, которые пытались установить фактическую точность событий. Его и здесь не очень волнует, «кого завоевал Аннибал или какие у Людовика XIV были любовницы». Ему нужно вот это «нечто», вынесенное всем человечеством, истина, которая может стать уроком жизни.
Он сказал как-то домашнему учителю Ивакину:
– Какой интерес знать, что Христос ходил на двор? Какое мне дело, что он воскрес? Воскрес – ну и Господь с ним! Для меня важен вопрос, что мне делать, как мне жить.
Общественная борьба, которая развернулась во второй половине семидесятых годов и завершилась выстрелом 1 марта 1881 года, потребовала от Толстого поиска еще более крепкой связи между истиной, открываемой в Евангелии, и земной жизнью людей. В письме к новому императору Александру III Толстой говорил, что бороться с революционерами надо духовно, а не убивая их. «Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который бы был выше их идеала, включал бы в себя их идеал».
Евангелие становилось книгой жизни.
Ге в эти же годы решил не расставаться с Евангелием; он постоянно носит в кармане исчерканную карандашом, испещренную пометками маленькую книжицу, при всякой необходимости дать совет, во всяком споре то и дело вынимает ее из кармана.
Работая над флорентийскими картинами о жизни Христа, Ге любил повторять, что толкует Евангелие в современном смысле. Теперь он хотел вывести из Евангелия пути для современности.
Осенью 1881 года Толстой переехал с семьей в Москву. Он бродил по кривым московским переулкам, толкался в рыночной толпе, заглядывал под низкие своды темных и душных трактиров, заходил в ночлежные дома. Черной земли, к которой он привык у себя, в Ясной, не было под ногами: она была упрятана под тяжелым булыжником – редкая травка, блеклая и чахлая, пробивалась между камнями. Он ужаснулся. «Прошел месяц – самый мучительный в моей жизни… Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат».
Бедность, нищету он видал и в деревне. Видал, как топили печь, обманывая голодных детей ожиданием обеда, которого в печи не было. Видал бабу, которая обмыла новорожденного похлебкой, – теплой воды в избе не нашлось, а похлебка была пуста и прозрачна. Видел погорельцев, целыми семьями пошедших по миру. Но и после этого городская бедность потрясла его. Московские нищие не носили сумы и не просили христовым именем – они были униженными и опустившимися, дух был в них убит.
Когда в январе 1882 года стали проводить в Москве перепись населения, Толстой решил сам в ней участвовать и привлечь к этому делу побольше состоятельных и образованных людей.
Учение, которое он в эти годы все глубже и шире обдумывал, начало выходить в жизнь. Толстой, ссылаясь на Евангелие, писал, что отношение людей к нищете, к страданиям людским есть корень, основа всего. Он цитировал: «Кто одел голого, накормил голодного, посетил заключенного, тот меня одел, меня накормил, меня посетил». И объяснял: «…то есть сделал дело для того, что важнее всего в мире». Толстой писал, что безнравственно ходить и спокойно заносить по графам, сколько десятков тысяч умирает с голода и холода: «…надо к переписи присоединить дело любовного общения богатых, досужных и просвещенных – с нищими, задавленными и темными».
Ге до той поры ничего не знал о мучительных духовных поисках Толстого. Первые философские сочинения писателя прошли мимо хуторского затворника. Прозрения Левина он в «Анне Карениной» не вычитал. Романы Толстого ему не очень нравились. Он находил их слишком длинными, слишком обстоятельными и слишком бытовыми. Он всю жизнь искал для себя героя по крупномасштабной карте – от Христа до Петра Великого; романы Толстого казались ему заселенными «серенькими», «вершковыми людьми». Ему сказали, что он похож на Левина, он засмеялся.
Он ничего не знал о поисках Толстого. Он был занят своими.
«Старшими братьями» в литературе, которые от «остроумия бытовых картин» шли к «самому задушевному» и «самому дорогому», «из тесного круга на свободу», – к «своему и всемирному», – этими старшими своими братьями он считал Гоголя и Достоевского.
Потом он будет потрясен тем, что, ничего не зная друг о друге, они с Толстым шли плечо к плечу. Невестка, Катерина Ивановна, будет его поддразнивать:
– Я полюбила Толстого раньше, чем вы.