Вранье изначально предполагает двойственность. То, что сказано, и то, что лишь могло бы быть сказано, но о чем умолчали, существует отдельно друг от друга. Стоит перестать врать, как зазор между словами и тем, что про себя знаешь, сокращается, и ты вновь пытаешься привести язык слов, хотя бы тех, что предназначены для окружающих, и язык мыслей в соответствие друг с другом. Ложь Марка не укладывалась в эту схему, прежде всего потому, что предполагала крупномасштабный и тщательно проработанный вымысел, который надо было поддерживать. Эта ложь просыпалась утром, отправлялась на работу, потом возвращалась домой, рассказывала, как прошел день, и так продолжалось долгих два с половиной месяца. Оглядываясь на те две недели, которые мы провели вместе, я понимал, что на самом деле концы с концами сходились далеко не всегда. Например, если человек все лето работает на открытом воздухе, он не может быть белым, как молоко, он должен загореть. Да и график у него был каким-то слишком уж скользящим и слишком уж щадящим. Но у художественного вранья концы и не должны сходиться с концами, поскольку ставка делается не на виртуозность исполнения, а на соответствие желаниям и ожиданиям аудитории. После того как все вышло наружу, я вдруг понял, как безумно мне хотелось, чтобы каждое сказанное Марком слово было правдой.
Когда разоблачение состоялось, из Марка словно выпустили воздух. Весь его облик излучал вселенскую скорбь: понурые плечи, склоненная голова, глаза полные боли. Но когда его спрашивали, зачем нужно было затевать весь этот обман, он только вяло отвечал, что папа бы расстроился, если бы узнал, что он бросил работу. Он, разумеется, понимал, что вранье — это "тупость", и говорил, что ему "стыдно". Когда я сказал, что истории, которыми он меня кормил в течение двух недель, сводят на "нет" все наши задушевные разговоры, он с жаром бросился мне доказывать, что говорил неправду, только когда речь шла о работе.
— Вы не думайте, дядя Лео, я к вам очень хорошо отношусь! Просто я вел себя как дурак.
Билл и Вайолет на три месяца посадили Марка под домашний арест. Когда я спросил, наказала ли его Люсиль, Марк изумленно посмотрел на меня:
— А за что? Ей-то я ничего не сделал!
Правда, он добавил, что, наказала бы она его или нет, ему все равно, потому что в Принстоне "тоска зеленая" и ничего "нормального" там не происходит. Он сидел на диване у меня в гостиной, упершись локтями в колени и спрятав подбородок в ладони. Я смотрел на уставившиеся в никуда глаза, на рефлекторно подрагивающие икры, и снова в моей душе поднималось чувство отторжения. Марк казался мне ничтожным и абсолютно чужим. Но вот он повернул голову в мою сторону, я увидел огромные печальные глаза и снова понял, что мне его жалко.
Мы не виделись с Марком почти до середины октября. Его "амнистировали" на один вечер, чтобы он мог посетить открытие отцовской выставки в галерее Берни Уикса. Экспозиция называлась "Сто одна дверь". Самая маленькая из дверей была пятнадцать сантиметров высотой, так что заглянуть внутрь можно было, только опустившись на пол. Самая большая, под три с половиной метра, практически упиралась притолокой в потолок. Вернисаж получился многолюдным и шумным не только из-за гула голосов, но и из-за постоянного хлопанья дверьми. Чтобы зайти в те, что повыше, или заглянуть в те, что пониже, гостям приходилось выстраиваться в очереди.