Я готов смириться с этим и с нашими бесконечными переездами. И даже с тем, что мама ничего не рассказала мне о смерти отца. Я узнал об этом спустя год, а причину смерти — не знаю до сих пор. Или она рассказала мне и мы даже присутствовали на похоронах, а я просто все это позабыл? Все, кроме зеленого платья с красными розами.
Или это были маки?
Я все позабыл.
Ничего удивительного для человека, побывавшего в черной дыре. Она никуда не делась, она все еще присматривает за мной не хуже мамы. И даже лучше — намного, намного лучше. Она не требует ежесекундных, ежедневных подтверждений любви. Она вообще ничего не требует. Лишь время от времени выдергивает меня из повседневности, чтобы забить в позвоночник раскаленные гвозди. И сбросить в арык, до краев наполненный стеклянными шариками.
Когда я полюбил сафари? Когда понял, что моей маленькой птичке-красноголовке ничто не угрожает.
Она мертвая.
И это — лучшая новость, пришедшая из черноты.
Часть вторая
Санкт-Петербург
— …Плохо пахнешь. — Бахметьев покачал головой.
— Зато жив, — лениво парировал Ковешников и отхлебнул кофе из бумажного стаканчика. — Кто нашел тело?
— Собачники.
— Похоже, они только для этого и существуют.
— Находить тела?
— Угу. Давай отгадаю. Ложбина метрах в двух от дорожки. Или по чему там они прогуливаются?
— Аллея.
— Тело присыпано землей, но лишь слегка. Земля — это важно, так?
— Допустим. — Бахметьев поморщился. — Присыпано. Слегка.
— На что мы там поспорили, кстати?
— Ни на что.
— А я думал, на бутылку коньяка. Ладно, не проканало.
Ковешников беззвучно рассмеялся, обнажив неровные крупные зубы, а Бахметьев с тоской подумал: «Пропади ты пропадом, сукин сын». Он не любил Ковешникова, но эка невидаль — не любить Ковешникова!
Никто не любит Ковешникова.
Ковешников выглядит так, как будто ночевал в Большом адронном коллайдере или еще в какой-нибудь экспериментальной научной дыре, где любой предмет раскладывают на частицы и атомы. Разложить-то Ковешникова разложили, но собрали затем не совсем правильно. То ли лишний ион к нему прилепился, то ли заблудившийся нейтрон пристал, но в целом Ковешников смотрится стремновато. Его лицо почти никогда не пребывает в покое, оно морщится, дергается, плющится. И тогда Бахметьев представляет, как где-то, под ковешниковской кожей, ион с нейтроном бегают в гольфах гармошкой вокруг детсадовского стула. И ждут, когда детсадовское же расстроенное пианино перестанет играть «Во саду ли, в огороде». Стул один — и кому он в результате достанется? Кому удастся сесть? Не суть важно; важно, что, когда очередной раунд заканчивается, лицо Ковешникова на несколько мгновений замирает. И можно разглядеть наконец его черты.
Ничего особенного. Ничего выдающегося. Все как у людей.
Примечателен разве что шрам на скуле. Рубец. То ли от химического ожога, то ли от пореза чем-то серьезным — циркулярной пилой, например. Или пуля «дум-дум» пролетала мимо и задела Ковешникова по касательной. Шрам — короткий и толстый, имеющий множество маленьких и не очень отростков. Его немедленно хочется сковырнуть, снять, как присосавшегося к коже паразита. Уховертку какую-нибудь. Или это не паразит? Не суть важно; важно, что чертов шрам-уховертка — один из составляющих успеха Ковешникова.
Ковешников бешено удачлив, сукин сын.
Самые безнадежные дела Ковешников раскрывает… не то чтобы играючи, нет. Он просто раскрывает их. Следуя какой-то своей внутренней логике и связывая воедино вещи, которые никому другому и в голову не придет связать. Возможно, проколы у Ковешникова и случались, и пара «глухарей» приторочена к его патронташу, но это — не на памяти Бахметьева. А на памяти — несколько резонансных убийств, которые с блеском распутал Ковешников. И несколько тихих убийств, красоте которых позавидовала бы Агата Кристи. И примкнувший к ней Джон Диксон Карр. Именно такие преступления Ковешников любит больше всего.
Он вообще любит убийства, сукин сын.
А Бахметьев не любит. Как и любой нормальный человек. Бахметьев хочет, чтобы убийств было меньше и чтобы люди, по возможности, не страдали. Не испытывали леденящий ужас и физические муки и не погружались в преисподнюю еще при жизни — сколько бы ее ни осталось. Все эти невыносимые вещи для Ковешникова — пустой звук.
Вот и сейчас: Ковешников стоит с бумажным стаканчиком в руке и смотрит на оперативную группу, копошащуюся в ложбине. И взгляд его простецки-голубых глаз безмятежен. Все потому, что он еще не видел тела, а Бахметьев — видел.
Но даже когда он увидит, приблизится к жертве, осмотрит ее и обнюхает (да-да, Ковешников практикует и такое) — ничего не изменится.
— Ретривер? — спросил Ковешников.
— Не понял?
— Я про собаку. Она же подсуетилась. Вот, интересуюсь теперь — какой породы.
— Это важно?
— Ну… Если бы я там валялся, присыпанный землей, то лучше бы меня нашел ретривер, чем какой-нибудь бультерьер. А ты кого предпочитаешь?
— Бассет-хаунда, — брякнул Бахметьев.