Вольтер, если угодно, выполнял здесь и научную задачу, вернее — философски-научную. Существует довольно распространенное недоразумение, согласно которому здравый смысл и разум — понятия для просветителей однозначные. При всей терминологической путанице, которая существует и у самих просветителей, это не так.
Сложность и историческая подвижность отношений между разумом и здравым смыслом выяснилась достаточно давно. Уже просветители XVIII века боялись ума, не признающего прав сердца, и отказывали ему в праве именоваться Разумом. В анонимной брошюре, изданной одновременно в Париже и Амстердаме, говорится: «Разум редко бывает там, где нет чувствительности. Тот, чье сердце нечувствительно, отличается обычно страстями низкими, темными, своекорыстными»[55]
. Но у Разума был прислужник. Назывался он Здравый смысл и служил прекрасным оружием Разума в борьбе со старым обществом и старой системой понятий, воплощенной в религии.Измена позитивистов Просвещению как раз и состояла в том, что на место Разума они поставили Здравый смысл. Орудие стало притязать у них на право хозяина. Новые просветители, которые пришли на грани XIX и XX веков, уже боролись против Здравого смысла. Здравый смысл означал теперь буржуазное своекорыстие и научную ограниченность. Он стоял на пути социального прогресса и научных открытий. «История роста науки, — писал М. Горький, — это история непрерывной и мучительной борьбы исследующего разума против консерватизма разума бытового, — разума подавленного, искаженного множеством суеверий, предрассудков, предубеждений»[56]
. В Англии Здравый смысл побивали Бернард Шоу своими парадоксами и Герберт Уэллс своей фантастикой. Несколько иное положение создалось в Германии. В начале века Альберт Эйнштейн нанес сокрушительный удар Здравому смыслу, создав вопреки ему теорию относительности. В двадцатые и тридцатые годы Бертольт Брехт снова использовал его в борьбе с новым средневековьем.В наши дни Здравый смысл находится в невыгодном положении. Над ним торжествует Разум, осознавший многозначность решений и обращающийся к математике (а в литературе — к условности) не для того, чтобы свести человеческие и общественные отношения к простейшему, а для того, чтобы выразить не поддающуюся иначе выражению сложность.
«...сейчас мы находимся в таком периоде развития, когда приходится покончить с так называемым здравым смыслом как конденсированным результатом опыта прошлого, потому что он вошел в конфликт с совершенно новыми представлениями»[57]
, — говорил еще в 1934 году академик А. Иоффе.Вольтер — человек, обладавший обширнейшими научными знаниями, острее всего понимал ту опасность, заключенную в понятии Здравого смысла, которая связана с заменой свободного научного мышления мышлением бытовым. Он в этом отношении вполне согласен с Рабле, построившим свой парадоксальный гротескный силлогизм о занятиях прислужников королевы Квинты. Отсюда бытовая несуразность Микромегаса, которую никак нельзя назвать несуразностью с точки зрения науки. Для Вольтера показать это очень важно. Он «философ» в том широком смысле, какой вкладывал в это слово XVIII век.
Но именно широта понятия «философия» помогает «Микромегасу» быть не просто аргументом в научном споре, а явлением литературным, подчиненным законам этого вида духовной деятельности.
Вольтер далек от того, чтобы свести все к голой логике. Он делает шаг обратно к Рабле. Эту возможность частичного возврата к, казалось, пройденному подсказал ему Свифт.
Рационалист Свифт не любил математиков. «Воображение, фантазия и изобретательность совершенно чужды этим людям, в языке которых нет даже слов для обозначения этих душевных способностей, и вся их умственная деятельность заключена в границах двух упомянутых наук» (математики и музыки, связывавшейся тогда с пифагорейской теорией чисел), — пишет он.
Сам он — за фантазию. Но он (это подчеркивается позже) отнюдь не против точных наук. Он испытывает к ним большое уважение. Как согласовать такие разные мнения?
Для Свифта они согласовываются через его собственный метод — логизированный гротеск. Свифт открыл, — сначала в «Сказке бочки», а потом, уже в полную меру, в «Путешествиях Гулливера», — что гротеск замечательно поддается логизации. Он, при определенных условиях, и есть та форма фантазии, которая не противоречит рациональному. Или, если взглянуть на дело с другой стороны, та форма мышления, которая обладает удивительной способностью, даже выражая сугубо рациональное, оставаться по-своему фантастичной.