В действительной жизни те, кто больше всего обделены, зачастую ведут себя тихо. Если мы хотим объяснить, почему на переднем крае протеста оказались относительно привилегированные группы — например, китайские студенты в 1989 году или американские, мексиканские и западноевропейские студенты в 1960-х годах, — нам нужно смотреть не на изменения условий их жизни или то, как они воспринимают эти условия, а на то, как действия государства видоизменяют всеобщую структуру власти в обществе. Так, Чжао (Zhao, 2001) обнаруживает, что простор для мобилизации массового студенческого движения в Китае (пожалуй, самого крупного движения такого рода в мировой истории) возник в результате государственных реформ. Реформы, происходившие до 1989 года, не привели к политической либерализации (что ясно показала бойня, которой закончился захват студентами площади Тяньаньмэнь). Вместо этого государственные реформы ненамеренно повысили градус конкуренции среди студенческих групп и обострили размежевание между протестующими и государством, провоцируя протесты. Но все же Чжао приходит к выводу, что, несмотря на сокрушительное поражение студенческого движения, оно все же вызвало борьбу среди элит, которая привела к перераспределению власти внутри государства. Протесты (в Китае в 1980-х годах или в США, Европе или Мексике в 1960-х годах) могут иметь большое значение, даже если последствия оказываются совсем не теми, которых требовали протестующие, или даже теми, достижения которых добивались их противники.
Идентичность протестующих, а следовательно, и то, как они представляют себе своих союзников и противников, создается исторически, в череде контингентных взаимодействий между народными группами и элитами. Вот почему труд Тилли так важен: он показывает, как трансформировались требования к неэлитам и идентичность неэлит, когда государственные элиты обретали власть над землевладельцами. Эта трансформация изменяла представления протестующих о самих себе, своих интересах и врагах. Если мы будем смотреть только на то, как революционеры или протестующие мыслят и действуют, если нашей целью будет как можно более подробное воскрешение биографий протестующих, мы можем не заметить того, каким образом диалог между протестующими/революционерами и носителями власти (совершающийся зачастую не на словах, а в насильственных действиях) трансформирует обе стороны.
Наша окончательная цель состоит в том, чтобы объяснить роль протестов или революций и сделать необходимые подготовительные шаги для построения теорий о том, как происходят структурные изменения. Мысли и действия протестующих обязательно участвуют в этом процессе и составляют один из (зачастую основных) элементов теории, но их нельзя изучать в отрыве от всего остального. Очень хорошо это выразил Абрамс:
Реальная опасность попыток воскресить мысли и ход жизни протестующих (resurrectionism) состоит не в том, что они породят среди историков и социологов голый импрессионизм и вызовут массовое бегство от теории; опасность состоит в том, что они будут поощрять — у самих себя или других — веру в то, что теоретический труд, необходимый для познания прошлого, может быть адекватно проделан в самом акте репрезентации фактов, веру в то, что сами по себе факты (или факты приватной жизни) достаточны для создания теоретически значимой модели действительности капитализма или феодализма, расширенной семьи или крестьянского общества (Abrams, 1982, р. 332).
Посмотрим теперь, как в двух образцовых трудах по исторической социологии конструируются причинные модели, позволяющие объяснить как сам процесс народной мобилизации, так и влияние, оказываемое этой мобилизацией на социальную структуру.