Бахтин показывает, что, как только классовое общество окончательно и необратимо закрепилось в Европе раннего Нового времени, значение карнавала в качестве события и литературного тропа трансформировалось. Гротескный образный ряд карнавала — и настоящего, и описанного в романе Рабле — изменился: будучи поначалу репрезентацией и деятельным выражением коллективной способности простонародья трансформироваться в некий социальный мир, он стал выражением «субъективного, индивидуального мироощущения» (Bakhtin, 1968, р. 36; Бахтин, 1990, с. 44). В конце XVIII века гротеск «становится камерным <…> с острым сознанием этой своей отъединенности» (р. 37; с. 45). «Образы романтического гротеска бывают выражением страха перед миром и стремятся внушить этот страх читателям («пугают»). Гротескные образы народной культуры абсолютно бесстрашны и всех приобщают своему бесстрашию» (р. 39; с. 47). Бахтин приходит к выводу, что гротеск XX века имеет «мрачный и страшный, пугающий тон <…> На самом же деле такой тон абсолютно чужд всему развитию гротеска до романтизма» (р. 47; с. 56). Он не только прослеживает изменения, происходящие с литературной формой, — он показывает, что литературная и народная образность изменились, когда в XVI и последующих веках были утрачены имевшиеся возможности трансформационного социального изменения[19]
.Норберт Элиас (Elias, [1939] 1982; [1969] 1983; Элиас, 2001; Элиас 2002), с которым мы встречались в шестой главе, идеально дополняет Бахтина. Как и Бахтин, в своих книгах о манерах он рассматривает неожиданные источники, чтобы проникнуть не только в материальные условия, но и в мышление акторов, о которых, как и об их действиях, в противном случае не осталось бы письменных свидетельств. Элиас показывает, как при все более и более растущем внимании к придворным манерам убывала политическая власть аристократов. Ему также удалось продемонстрировать, как распространение придворных манер от домочадцев аристократов к среднему классу было одновременно и показателем, и движителем возрастающей способности государств регулировать жизнь своих подданных и прививать им дух лояльности.
И Бахтин, и Элиас делают культуру своим предметом, чтобы объяснить появление и исчезновение у государств и правящих классов возможностей навязывать порядок и устанавливать контроль над неэлитами, а у народных групп — возможностей сопротивляться этим требованиям и выстраивать альтернативы. Этим они показывают нам также и пути изучения культуры «на ее собственных условиях», а именно используя неортодоксальные источники и методы и отслеживая изменяющееся со временем взаимодействие способов использования культуры для того, чтобы думать и действовать, а затем создавать новые культурные формы и по-новому интерпретировать прошлые культурные объекты и события. Это взаимодействие Бахтин называет «диалогическим процессом». (С тем же успехом он мог бы обозначить его как «диалектический».) Однако диалог происходит не только между литературными текстами, но также и между культурными творениями и действиями, сказывающимися на социальных отношениях. Последствия этих взаимодействий не проходят бесследно и с течением времени варьируются — именно поэтому написание исторической социологии культуры непременно требует понимания Бахтина и Элиаса.
Восприимчивость ко времени по большому счету отсутствует у Джона Мейера в его теории «мировой культуры». Его работа являет собой удручающий контраст на фоне сложности и чуткости к темпоральным нюансам, отличающих Элиаса, Бахтина и тех современных ученых, которых Адамс с соавторами ставят на первый план. Тем не менее работа Мейера заслуживает упоминания благодаря тому вниманию, которое она привлекла к себе со стороны столь многих социологов (главным образом американских).
Мейер с соавторами (Meyer et al., 1997) выдвигают тезис о том, что существует «мировая культура», которая характеризуется растущим консенсусом и согласованностью в отношении норм, трактующих национальные государства в качестве исключительных легитимных организаций для управления территорией и воплощения национальных интересов. Правительства сообразуются с мировыми культурными нормами, присоединяясь к международным организациям, подписывая друг с другом договоры и создавая национальные институты со все более высоким уровнем изоморфизма. Таким образом, теория Мейера утверждает, что правительства и их граждане все больше начинают разделять веру в мировую культуру, которая обязывает национальные правительства предлагать растущий перечень прав и услуг и на получение благ от которой все больше рассчитывают граждане, притом что сами они признают свои собственные обязательства перед национальным государством, воспринимаемым ими в качестве конституирующего их индивидуальные идентичности. Согласно Мейеру, эти общие убеждения и сообщают государствам их легитимность начиная с XVII века.