— Не могу сказать. — Он переключил усиление на примерно половину мощности и вдавил клавишу «воспр.». Машина принялась издавать обычный «белый шум» и механические звуки, а также мягкий посвист его собственного дыхания; более — ничего. Мне стало за него неловко: лучше б он и не начинал всю эту белиберду, — и я раздумывал, как помочь ему выпутаться из подобного разочарования.
— Слышите? — вдруг спросил он.
«Ох, Иисусе, да он и вправду спятил», — подумал я, корча ему извиняющуюся гримасу, как обычно поступают с малыми, узревшими в углах помещения розовых слоников. Он прибавил усиления — и я услышал. Тихий, бесконечно далекий щебет, затем хмык и продолжительное квохтанье, что вздымалось и опадало причудливо отвратительным манером.
Эрик пошебуршил тут и там громкостью и регулировкой скорости, потыкал в кнопки «готовность» и «прослушивание», и тут неожиданно из клубка невнятной чепухи воздвигся ясный и звучный голос: смеясь, он довольно отчетливо произнес:
— МЕРЗОСТЬ! Мерзкая пьянь! Мерзкая пьянь? Мерзомерзо мерзомерзо
— Это моя мамочка, — сказал он. — Очень за меня переживает.
Было время, когда подобное замечание меня бы абсолютно не смутило: я парировал бы незамедлительно — как остроумно, так и уважительно, — однако ныне я не тот, кем был когда-то. С уст моих сорвалось единственное:
— Вот как?
— О да, — отвечал он. — Она, как правило, начинает, пока не появились другие, и говорит что-нибудь игривое.
— Другие?
— И притом во множестве. Давайте испробуем.
Он покрутил регуляторы и прочее, и немного погодя вычленил хриплый, хорошо смазанный джином голос, сбивчивый от страсти, который изрек:
— De profundis clamavt ad te, Domine[150]
, — снова и снова, и все — тоном горького упрека.— Это не древние, — сказал Эрик. — Такую латынь ирландские священники и по сей день учат в своих семинариях. Не совсем та скорость — если попасть на нужную, он звучит жизнерадостнее.
— Оскар Уайлд на смертном одре? — не сдержался я.
— А знаете, быть может, вы и правы, в самом деле такое возможно.
Долее удача — если это уместное слово — нам не улыбалась. Кто-то весьма своеобразно и неприятно смеялся, вновь появлялась матушка Эрика — в вихре животных звуков — и, похоже, обвиняла его в некоей практике, от которой запылали бы и волосатые щеки самого старика Краффт-Эбинга[151]
(«Она не упустит случая пошутить», — беспокойно произнес Эрик), а под самый конец ровный тихий голосок изложил сообщение, бесспорно предназначавшееся мне, ибо касалось оно материй, о коих Эрик не имел ни малейшей возможности знать и коими я не имею намерения отягощать читателя. Ни в данный момент, ни когда.А, ну да — и всякий раз, когда мы натыкались на определенное сочетание скорости/громкости, крайне любезный и сочувствующий голос неизменно повторял:
— Нет, не надо. Не надо. Завтра не надо. Нет, я бы не стал ни за что. Не завтра. Не надо, пожалуйста.
— Все это до крайности завораживает, — тягостно вымолвил я, когда Эрик наконец все отключил. — Завораживает. Но вместе с тем мне кажется, что, быть может, не стоило бы делиться со всяким встречным и поперечным этой, э, сокровенной гармонией, а?
— Ох, да нет же. Я делаю это, лишь когда один либо с людьми исключительной эмоциональной стабильности — вроде вас, если не возражаете.
Я не стал — не мог — никак комментировать эту поразительную оценку себя; свою эмоциональную стабильность и ей подобные вещи я храню на самом донышке ящика для носовых платков, вместе с вибратором и неприличными фотографиями, как, быть может, уже выразился У.Х. Оден[152]
. Воспалила меня другая порция им сказанного.— Уж не хотите ли вы сказать, что иногда практикуете подобное в
— Ох, ну конечно. Часто. Чего мне бояться?
На это я не ответил. Если он, с его квалификацией, не знает — кто я такой, чтобы ему сообщать? Ну то есть, я ж ему, черт возьми, не
Эрик, тем не менее, оказался достаточно сообразителен и заметил, что я впал в уныние, а потому принял на себя бремя развлечения меня — с некоторым успехом. Перед немногими пасую я, когда дело доходит до неприличностей, однако если рассказывать католические анекдоты с нужной смесью робости и авторитетности, потребен истинный священник с семинарской дрессурой. Эрик довел это искусство до такого совершенства, что, припоминаю, я падал от смеха не раз.
Потом он обучил меня готовить и принимать «клюв» — этот навык мало известен за пределами студенческих общежитий Университета Южной Калифорнии, где Эрик некогда провел счастливый семестр, обучая упитанных студенток глубинам духовности, обретаемым в «Песнях к ней» Верлена[153]
.