Сжалилась память, двинулась в путь, замелькала снова картина перед глазами. Длинна, длинна. Нет, теперь в один промельк ее не вместить. Все тянется, тянется. И все говорит он в этом фильме, и все куда-то спешит, а кажется, что стоит на месте. И кричит, руками размахивает, а кажется, что его не слышат. И улыбка эта надоедливая его все мелькает, мелькает, то издали надвигаясь, то во весь почти экран оскаливаясь. Смотреть просто больно, а честно сказать, и противно. «Чего это я? Зачем? Ведь кругом люди, а я все выставляюсь, красуюсь, покрикиваю да похохатываю». Нет, не помогла память, хоть и пыталась помочь. Нет, не порадовала. Разве что этот эпизод?.. Стоп! Этот, кажется, по сердцу. Вечер… Спит поселок… И идет главный инженер вдоль берега реки. Идет, никуда не торопится, слушает реку. А она разговаривает, река-то. Подогнали, помнится, тогда тонваген и повели его следом за Сергеем. И что услышал он, то и тонваген записал. А услышал он реку, голоса на ней и ее собственный голос. Жизнь услышал. Вдруг вспомнился — он помнит, как вспомнился тогда, — его родной Ключевой, маленький город на реке Ключевке в километре от Камы. Почти такой же город, как и этот поселок, угодивший в фильм. Вспомнилось, все вдруг тогда вспомнилось. И слезы стали в глазах. А приметливый оператор — тут как тут — и эти слезы и снял. Настоящее, честное вступило на экран. Да жаль, короток был тот миг, те слезы. Да жаль, вспомнилось все, да скоро и забылось, отодвинулось в суете, ушло. Эх, память, что же это ты? Уж очень ты, гляжу, забывчивая. Напомнила — и мимо. А ты бы должна была все возвращаться да возвращаться к тому проходу вдоль реки, к тем голосам из жизни, к тем слезам от сердца. Лучше бы тогда, по правде бы тогда и дальше у него все в фильме пошло. Сценарий не тот? Режиссер из ремесленников? А сам — что? Или ты всего только кукла с этой вот знаменитой своей улыбочкой? Без души, без сердца, без памяти своей, без корней? Оплошал ты, Серега. Вот что я тебе скажу: оплошал ты, Чуклинов Сергей, уральский паренек. Стыдно!
Вошла тетка, неся чайник и на тарелке гору домашнего печенья, в котором не вкус даже важен, а запах. Все вдруг опять вспомнилось от этого запаха Сергею. Детство все, Ключевка, мама, когда была молодой, ребята из школы, пихтарниковые овраги, лыжня в лесу, мороз, кедры на опушке, пароходик в разливе Камы. Все, все вернулось, встало в глазах, в сердце, рукой провело по волосам.
Он вскочил, кинулся к тетке, замер перед ней, уронив руки.
— Да очень уж себя не казни, — сказала она ему, ставя чайник и печенье на стол. — Ты не старик, выправишься. А талант в тебе есть. Знаешь, те маленькие твои роли в фильмах тебе хорошо удавались. Ты ими не брезгуй. Добрый ты там. Естественный. С людьми, а не сам по себе. Ты это обдумай…
— Да, да, так, так. — Он покивал ей, заглядывая в ее родное, честное лицо. Он был безутешен.
РОДИТЕЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ
КАЖЕТСЯ, СОВСЕМ еще недавно жили они в Докучаевом переулке, в кривеньком этом и дряхлом переулке, который вытекал на шумную, узкую, тесную Домниковку, веселую, привокзальную, чуть шальную Домниковку, ныне нареченною улицей Маши Порываевой. Но пришел конец переулку, да и всем переулкам в окрестности. Да и всей Домниковке почти — тоже пришел конец. Так и не стала она по-настоящему улицей Маши Порываевой, героини Отечественной войны. Начала было выравниваться, обстраиваться, в зачине и исходе своем обзаведясь новыми домами, — в зачине высотной гостиницей «Ленинградская», в исходе еще одной гостиницей, — да вышло решение проложить через нее Новокировский проспект. А проспект — это уже не улица, это все равно что на лесную тропу наложить магистральное шоссе. Прощай, Домниковка, то бишь улица Маши Порываевой, прощай, Докучаев и все окрест переулочки-закоулочки с трухлявыми, изжившими свое домами. Здесь все новое будет. И проспект, и все, что вблизи него. Дома-великаны встанут. Засверкает все. Поширится. Спрямится. Года три пройдет, придешь в эти места, а ничего и не узнаешь. Пожалеешь, что снесли? Да как сказать. Уж очень много трухи тут было. Время пришло сносить. А если чего и жаль станет, то нет, не домишек этих погнивших, а двориков с тополями, а тишины в этих двориках. А если чего и жаль будет, так того, что отшумело тут, — юности своей. Так ведь не вернуть. Отшумела.