2. О чем говорит этот вкус? Первый ответ очевиден. Вкус в обычной жизни – самый неотъемлемый признак вещи. Именно он неопровержимо свидетельствует о ней в ее истинности. Пробуя воду, мы сразу понимаем, проглотить ее нужно или выплюнуть. Только утопленник мог бы рассказать о реке, пишет поэт Эдмон Жабес. И здесь то же самое. Только тот, кто «утонул» в предмете, может постичь его суть, и имя этому утоплению – вкушание. Множество примеров, причем самых элементарных, говорит об этом преимуществе – ценности интимного опыта. Как говорит аль-Газали, можно познать опьянение со стороны, по его определению, из книг, но мы всегда будем знать меньше, чем опьяненный человек; можно беспристрастно познать любовь, секс, но мы всегда будем знать меньше, чем тот, кто отдался объятиям и жару тела. То, что при этом происходит всегда, откроет тебе, говорит Авиценна, только контакт, mubâshara, что буквально значит «плотское сношение», кожа к коже, живот к животу. Действие же, соответствующее вкусу, dhawq, характеризует слово mushâhada. Оно обозначает прямой взгляд и, как кажется, не к месту возвращает в дело оптическую парадигму, но в нем, в этом «лицом к лицу» заключена важная идея свидетельства. Во вкусе вещь не только обнаруживает себя, она предоставляется мне, тому, кто ее пробует, столь полно, что этот опыт выделяет меня, выводит из ряда посторонних вещи. Вот что значит вкушать: благодаря контакту быть непосредственным свидетелем, самому присутствовать в присутствии того, что преподносится.
3. Но всё переворачивает другая идея. Дело в том, что вкушание приходит в конце, становится венцом или родом экстаза, который требует устранения субъекта. Априори считается, что опыт вкуса – безусловно личный, что он не просто преподносит вещь, но открывает ее конкретному человеку, тому, кто живет ею и наслаждается своей привилегией в этом счастливом единении. Между тем этот опыт нужно понимать ровно противоположным образом – как говорящий не о субъективности восприятия, а об исчезновении этой субъективности. Так делает Ибн Туфайль. Говоря, что мышление достигает совершенства во вкусе, он вместе с суфиями утверждает, что, дабы вкусить, дабы достичь этой формы сверх-мысли, какою является вкус, мыслитель, «отупевший, оглушенный, в состоянии, близком к смерти» (Дидро), должен уничтожиться, самоуничтожиться и даже
4. Это одно из самых знаменитых арабских выражений. Fanâ’ – значит уничтожение, а в удвоенном виде, fanâ’ al-fanâ’,– уничтожение уничтожения. Традиционная для арабов и в то же время двусмысленная формула, поскольку понять ее можно как минимум в двух смыслах: в чисто этическом (заглушить свои страсти, умерить свое Я) или в сильном метафизическом (раствориться в бытии, так как нет другого бытия кроме Бога). На эту арабскую идею человека-частицы, который должен в конце концов соединиться со своим Началом, европейцы часто ссылались, чтобы контрастно подчеркнуть достоинства своей концепции личности. Возьмем тексты Ренана, характерные для XIX века: арабская мысль предстает в них как мысль о великом Целом, о погружении индивида в божество, в Бога, до полной потери в нем себя: несостоятельное существо неизбежно растворяется в Бытии, как капля в море. Чем оказывается тогда арабская философия? Теорией, закрытой для индивидуальности, для Я, учением о Едином, где высшее достижение разума состоит лишь в том, чтобы развеять иллюзию множественности и неустранимых различий.
Однако нужно увидеть здесь нечто другое. Если во вкусе мыслящий самоустраняется, затем самоустраняется и в своем самоустранении, то это лишь один,