Меня допросили в Камергалери. Допрос был милосердно коротким и ненасильственным – если не считать применением силы тычки пальцем. К тому времени агенты уже ушли, дав слово чести (вещи столь невесомой, что с ней очень легко расстаться) не распространяться насчет «ошибок» герцога. Элизабета как-то умудрилась тронуть сердца этих хлыщей – то ли морщинами на мученическом лбу, то ли бледностью человека, изнуренного молитвами. Даже я, в бездне своего позора, почувствовал что-то похоже на скорбь по ее скорбям. Именно выражение ее лица и заставило меня сознаться, хотя я был достаточно осторожен и приплел тень своего патрона. Это означало, что по возвращении к Винкельбаху и его казначею герцогиня сохранит в тайне факт подделки, стыдясь поведения покойного мужа и собственного неведения. Возможно, она меня пожалела, ибо догадывалась, какую кровавую кару я – немощный сатир, рыдающий над первыми плодами презрения, – понесу по приказу Винкельбаха, если ему станут известны масштабы моего обмана. Что заставило ее молчать: гордость или жалость? Но как бы там ни было, она соврала этому немигающему ящеру, нашему будущему герцогу: сказала ему, что коллекция Альбрехта, немодная и устаревшая по сегодняшним меркам, не стоит сколько-нибудь ощутимых денег. Может быть, она даже посчитала себя обязанной тайком вынести из замка, при посредничестве своей толстой камеристки, часть своих драгоценностей, продать их и выдать вырученные деньги за доходы от продажи картин? Ее милосердие пошло даже дальше простого молчания. Она прилюдно спасла меня от возвращения в камеру, где я, без сомнения, вскоре угас бы. По ее приказу меня накормили, одели и позволили восстановить здоровье в кладовой при одной из комнат для прислуги.
Тешил ли я себя мыслями о прощении? Нет: мне просто дали какое-то время, чтобы я смирился с грядущим изгнанием, «под страхом неминуемой смерти (так статс-дама Мария передала мне слова герцогини), если ты хотя бы попытаешься снова сунуться в герцогство». То есть меня пощадили. А что же мои подделки, непроштампованные полотна и вымученные рисунки? Элизабета приказала их сжечь – все, кроме тех, что я сумею спасти от огня.
Вот так, без особенных церемоний, в холодный час перед рассветом, когда вершины гор еще дремали под облачными шапками и лишь самый забитый из слуг выползал на работу, я попрощался с замком Фельсенгрюнде. Ко мне приставили одного из людей нового шерифа, чтобы он присмотрел за моим отъездом, что он и делал слипающимися от недосыпа глазами, пока я проверял, хорошо ли закреплена поклажа на двух древних ослах, которых мне выделили для путешествия.
– Ну вот, – сказал я.
– Ara.
– Вот и все. – Я уставился на крепостные стены, сырые от утреннего тумана. Несчастные стражники, завернувшиеся в одеяла, клевали носом в ожидании смены караула. Уже через несколько дней, самое большее – недель, здесь все забудут о моем существовании. Я искал подходящие слова прощания.
– Э-э… Желаю хорошо повеселиться на свадьбе. – Амбал поежился от холода. Это плохо: очень плохо. Я попробовал еще раз. – Надеюсь, вы будете процветать при новом герцоге…
– Слушай, отвалишь ты или нет?
Примирительно кивая, я зажал под мышкой ореховую палку и взял под уздцы первого осла. К моему облегчению, эти создания оказались менее упрямыми, чем большинство их собратьев, и мы неспешно двинулись вперед. Мы уже миновали тихо дремлющих часовых, и тут меня нагнал подручный шерифа.
– У меня для тебя есть послание, – сказал он, – от обергофмейстера.
– Морица?
– Его брата. Если он тебя поймает в Фельсенгрюнде, то выколет глаза. – Передав эту угрозу, головорез с неподдельной заботой продолжил: – Так что двигай отсюда быстрее. Пойдешь по южной дороге, через Винкельбах, к порогам. И не оглядывайся, мой тебе добрый совет.