Аркамон воздействовал на нас, исполняя свое высшее предназначение: через него наша душа открывалась подлости. Мне следует пользоваться образным языком, какой обычно употребляют спокойно и не задумываясь. Только пусть никто не удивляется, что образы, с помощью которых я пытаюсь обозначить свое существование, не соответствуют образам, показывающим существование святых на небе. Про них можно сказать, что они возвышаются — во всех смыслах, — а я деградировал.
Так продвигался я извилистыми путями, которые на самом деле были тропинками моего сердца и стезей святости. Пути святости узки, их невозможно избежать, и если, к своему несчастью, ты уже вступил на один из них, невозможно повернуться и пойти в обратном направлении. Святым становятся насильно, и эта сила — Божья сила! Булькен был в Меттре последней чушкой. Об этом важно помнить, и я должен любить его, ведь я его люблю именно за это, чтобы не дать себе никаких поводов для презрения, тем более, для отвращения. Он возненавидел бы меня, если бы узнал, что я люблю его за это. Он, наверное, думал, что сердце мое переполнено нежностью к несчастному, каким он был в ту пору, вот почему я обращаюсь с ним сурово, как обращаются с мрамором. Я любил Булькена за его позор.
Итак, чтобы достигнуть Аркамона, следовало идти по дороге в сторону, противоположную добродетели. Другие знаки мало-помалу приготовили меня к этому изумительному видению, о котором я сейчас расскажу. Но сам я кажусь себе юношей, припозднившимся в пути, который идет в подступающих сумерках и повторяет про себя: «Вот сейчас за теми холмами, в тумане, за той долиной». Меня схватывает то же волнение, что чувствует солдат, который ведет бой в африканской ночи, продвигается ползком, сжимая ружье в кулаке, и твердит, как заклинание: «Вот сейчас за этими скалами будет святой город». Но, быть может, необходимо опуститься еще глубже, в самые бездны стыда, и тут мне на память приходит одно из самых болезненных детских воспоминаний Булькена. В этой пьесе он был все-таки трагическим персонажем — и по своему пылкому, неумеренному темпераменту, и еще — по жизненным обстоятельствам. Когда он стал уверять меня, что любит тюрьму (а случилось это однажды утром, во время прогулки, и его лицо было до странности спокойным), я понял, что есть люди, для которых тюрьма — вполне приемлемая форма жизни. То, что здесь нравилось мне, еще ничего не означало, но когда самый красивый заключенный на свете стал уверять меня, что любит тюрьму… Когда арестованные ходят по бесконечному кругу в Дисциплинарном зале, положив на грудь скрещенные руки, опустив голову, в той же позе, в какой верующие идут причащаться к алтарю, они обращают к окликнувшим их вертухаям и буграм упрямый, непослушный лоб, нахмуренные брови, злое лицо, поскольку только что были насильно вырваны из сновидения, в которое были глубоко погружены и существовать в котором им было легко и удобно. Он любил тюрьму, куда ему довелось попасть, потому что она оторвала его от земли, и чувствую, что он был бы не в силах бороться с нею, ведь она сама по себе была лишь формой, в которую облекла себя судьба, уводя его к избранной развязке.
Как некоторые берут на себя грех других людей, так я возьму на себя эту громаду ужаса, которой был раздавлен Булькен. Когда Дивер узнал, что я его люблю, он захотел рассказать мне о том, что я сейчас расскажу здесь, ведь Дивер оставался в Меттре еще два года после моего отъезда. Там он познакомился с Булькеном, который познакомился с Ван Роем, освободившимся в первый раз и оказавшимся здесь же год спустя за новые подвиги.
Рассказывая мне об этом, Дивер не знал, что теперь, после его рассказа, Булькен мог занять свое место в нашем племени отверженных.
Я БЕРУ ЭТУ БОЛЬ НА СЕБЯ И РАССКАЗЫВАЮ.
«Я надел свои самые облегающие штаны. До сих пор не понимаю, каким чудесным образом смог Ван Рой за какой-то час, пока длилась полуденная переменка, обмануть охранника, который обычно был настороже, и сговорить семерых самых крутых наших парней, в том числе Делофра и Дивера, собраться во дворе, за домиками. Потом он послал за мной. Когда я увидел, как он приближается ко мне, сразу понял: мой час настал. Сейчас они расправятся со мной.
Так Колония стала одной из самых чудовищных пещер ада. Она по-прежнему была залита солнцем на радость цветам, листьям и пчелам, но туда проникло зло. Каждое дерево, цветок, пчела, синее небо, газон — все это стало принадлежностью и декорацией инфернального ландшафта. Ароматы остались ароматами, и чистый воздух был все так же чист, но теперь там было зло. Теперь в них таилась опасность. Я находился в самом центре нравственного ада, который избрал себе жертву для мучений, и этой жертвой был я. Ван Рой подошел ко мне с равнодушным видом и легкой улыбкой на губах. Указав мне в глубь двора, он скомандовал:
— Отправляйся, живо!