— Лиза, милая… — Граф все-таки погладил ее по щеке, склонился поближе. Его голос дрогнул, стал совсем тусклым и усталым. — Ну как же ты не понимаешь? Любовь, она — истинная — сроков не терпит; незачем ее подстегивать и тем более проплачивать; сама придет — и путь осветит, и…
И тут Lize звонко ударила его по ладони, рассмеялась и отпрянула, точно боясь чем-то испачкаться. Распрямилась, как могла. Задрала опять подбородок; сложила руки на груди и привстала на носочки, пытаясь сравняться с отцом в росте. Не смогла, но все же поза иллюзорно вытянула ее в высоту. Или, наоборот, граф вдруг сжался так, что глядел теперь будто снизу вверх? Он не продолжил душеспасительной речи, терпеливо ждал. Тускло, кроваво, беспокойно блестели рубины в его часах.
— Как заговорили… — прошептала Lize, отсмеявшись. — Нет, не заговорили, запели соловушкой! — Она склонила голову к плечу, как-то зябко поежилась. — Папенька, а вам-то откуда знать в ваших потемках? Яcно же: вы женились, потому что в свои семнадцать невеста ваша дай бог выглядела тринадцатилетней; видела я портрет. — Lize обрисовала смутный силуэт в воздухе, с видимым отвращением. — Тоненькие эти ручки; костлявенькие ключицы; личико и локоны, что у куклы… и мальчишеские эти грудки, которых будто нет…
— Лиза! — оборвал граф. Он смотрел в упор и даже в лице не переменился, но в голосе уже рокотал отдаленный гром. Щеки стали землистее. Как и К., его, похоже, шокировали эти слова; прежде чем продолжить, он схватил побольше воздуха ртом. — Лиза, ты что? Ты говоришь ведь о матери своей! Не о бордельной девке, не о какой крестьянке, о…
— Знаю! — И опять она лишь издала сухой смешок, без капли стыда, без тени сомнения. Глянула пытливее, и отца теперь жаля ненавистью. — Зна-аю… — пропела уже почти нежно. — Остроумно это было вообще-то, вот так, полной легитимностью, святым союзом, обуздать страстишку хоть на пару лет! Вы… а вы из спальни-то ее выпускали?!
Последними словами Lize точно толкнула отца в грудь со всего маху: он отшатнулся. Тяжело оперся на стол, привалился к краю, второй рукой опять схватился за цепочку, сжал часы в кулаке. Заходили жилы. Губы дрогнули. К. смотрел на этих двоих во все глаза, и его неумолимо тянуло к полу.
— Лиза… — прохрипел граф. «Мне больно», — читалось в застывшем взгляде, но сказал он другое: — Я же любил ее, я правда ее любил. Да, возможно, именно как ты говоришь, из потемок; да, я ею спасался — но любил, клянусь, и спасаться хотел всю жизнь, всю…
К. никак не мог понять, вокруг чего на самом деле вертится эта ссора, улавливал одни общие, довольно предсказуемые и прозрачные моменты. Lize — ожидаемо — надеялась прибрать все семейное имущество, если D. признают больным и удалят из общества; граф, увы, больше, видимо, не возражал, но и способствовать не планировал, а хотел все пустить на самотек; графиня, наверное, подвергалась со стороны брата некоторому давлению по поводу устройства сына в больницу… но дальше? И вообще, с чего Lize, хоть и капризная, но обычно не более чем в девичьей мере, позволяла себе бросаться на отца; чем она сейчас стыдила родителя так, что у него глаза на лоб лезли? Вид ее был не просто уверенным — брезгливым. И чем больше она говорила, тем сильнее К. казалось, что граф вправду сжался, глядит затравленно и умоляюще. «Лиза, Лиза…» — только и лепетал он.
— Десять лет я тебя укрывала, — зашептала Lize, подходя и резко меняя обращение. — Десять лет молчала и про твои мемуары в столе, и про ключик, который ты полгода носил вот тут как трофей, — она ткнула пальцем в цепочку, — и про твою нежнейшую тайную заботу… — Она закатила глаза, расплылась в сладчайшей гримаске и забасила фальшиво: — «Лизонька, совсем твой брат плохо спит; брось ему в шоколад пару моих снотворных пилюлек, только потихоньку». Понимаю… самому-то делать это целый месяц, наверное, сложно бы было: барин — а все в одно время отирается возле поварихи! То ли дело дочь-сладкоежка, любимица ее… Дрянь ты. Дрянь.
У К. закружилась голова; тут же стопы — как недавно в квартире на Неглинном — резко коснулись пола. Граф же качнулся, впился в край столешницы уже обеими руками, а Lize опять воззрилась на него беспощадным взглядом маститого судебного пристава. Вернула себе нормальный голос. Заговорила медленнее, вкрадчивее, горше:
— Я ведь, дура, сначала верила. Верила, ревновала: мол, печешься о нем, даже ты печешься! А потом молчала, потому что ты,