Дух покачал головой. Он не приближался, маячил на месте, где возник, руки его сложены были лодочкой перед грудью — и только сейчас К. заметил выглядывающий из этой лодочки огонек. Он плясал и подпрыгивал, словно осматриваясь, хотя глаз у него, благо, не было. Это одновременно и пугало, и злило: ясно было, что огонек здесь не нужнее домашнего питомца, которого по туманным причинам не пожелали оставлять без присмотра. К., чтобы не сказать лишнего, отвернулся. «Лучше бы ты утешил ее, ты же умеешь, и неважно, что она еще не плачет, что этого не произошло, ведь я это вижу…» — просилось с языка, который стоило поскорее прикусить. Впрочем, К. не успел по-настоящему растеряться или вскипеть. Когда он опять повернулся к зеркалу, графиня уже овладела собой. Она отложила платки на край трюмо, выдвинула широкие ящики с резными ручками… вскоре на столешнице оказался лист дорогой бумаги; за ним — чернильница и печатка; наконец — тоненькое стальное перо, сверху украшенное другим — декоративным, павлиньим. Перо это запрыгало в неверных пальцах. Но над пустым листом графиня не просидела и десяти секунд.
Она выводила слова быстро, грязно, то и дело теряя наклон букв. Не сравнить с записками и приглашениями, что К. от нее получал; не чета даже пометкам и ремаркам, коими пестрели поля недописанного романа Lize. Хотя в теплом воздухе будуара не витало запаха спиртного, сомнений не оставалось: графиня довольно пьяна — то ли сама залила грусть и тревогу игристым, то ли ее подначил верный Аполлон, сказав что-нибудь вроде «Совсем ты, Софочка милая, не веселишься». К. склонился, всмотрелся в бумагу пристальнее — после первого беглого взгляда не поверил глазам — и, не сдержавшись, выругался. Дух так и не подошел, похоже наперед зная, что увидит.
Графиня все писала — путано, избыточно, с переливающимся сквозь неровные строчки отчаянием. Капала на послание слезами, едва ли замечая это. Слова плыли, но ни одно от этого не теряло своего тяжелого, смятенного смысла.